Женщины в игре без правил
Шрифт:
— Вот уж точно! — сказала Елена.
И тут они все завелись, завелись…
Что, мол, не правильно она себя ведет, что если не получается долгая жизненная перспектива с каким-нибудь приличным мужиком, то разовые случаи упускать нельзя, что от этого все болезни и идут, все говорили, не слушая друг друга, все, в сущности, говорили о себе, о своей собственной жали-печали.
Женщины горланили о роли секса, женщина-"рубильник" скорбела о недостойности разговора, когда раздался телефонный звонок. Звали Елену.
— Доченька, — сказала Мария Петровна. — Держись двумя руками. Объявилась Наталья. Какая?
Марии Петровне было тринадцать лет, когда мать ее вышла замуж второй раз за очень некрасивого мужчину.
Маша страдала тогда не от замужества матери, а от внешности отчима, от неловкости, что у него огромный и расплющенный нос, что глаза его вдолблены так глубоко в глазницы, что кажется, их нет вообще, что весь он большой и неуклюжий, что волосы у него растут отовсюду, а пуще всего из ушей. Деликатная бабушка, приезжая из города Изюма, объясняла Маше незначительность роли внешнего вида перед внутренним и даже вообще как бы необязательность лица. А так как Маша никогда сроду никому о своем потрясении видом отчима не говорила, то вывод получался легкий: бабушка уговаривала саму себя.
Ее, видимо, тоже удручали буйные кудри из ушей зятя как некий излишний нонсенс.
Но, как говорится, не с лица воду пить… Хотя из чего ее пить — остается неизвестным. Иван Петрович Волонихин злодеем не оказался, был смирен, начитан, и через какое-то время Маша привыкла к его лицу, бабушка приезжала редко.
Очень скоро случилось обстоятельство, которое вообще сняло все вопросы: мама Маши стала носить большой живот. Вот тут вернулись плохие мысли: может родиться некрасивый ребеночек. Маша так страдала из-за этого, так жалела маленького уродца, так защищала его от мира людей, который может его обидеть, что, когда родилась хорошенькая девочка, ее любви к сестричке пределов не было. Она ее обожала и обожествляла. Иван Петрович так проникся этим нечеловеческим чувством падчерицы, что даже хотел удочерить Машу, но что-то затянули сразу, а потом стали размышлять, а надо ли переучивать девочке фамилию, и все закончилось ничем. Да и какое это имело значение?
Мама умерла, когда Маша только-только вышла замуж. Осенью вышла, а зимой умерла мама. От осложнения после гриппа. Маленькую Наташку взяла к себе бабушка в Изюм, Маша с мужем снимали комнату в Бескудниках, поэтому большую квартиру по очереди Волонихин получил как бы на себя одного, хотя в заявлении числились все. Даже мама-покойница.
В то время у Маши были свои проблемы. Она рожала Елену. Она, дурочка, просмотрела беременность из-за болезни и смерти мамы, а когда спохватилась — уже на аборт не решилась. Родители мужа отдали им свою малогабаритку, а сами уехали к младшей дочери в Александров — там как раз родилась двойня. Поэтому никто под чистым небом не жил, у всех была крыша. Нечего Бога гневить.
Впрочем, все это давнее, неинтересное. Уже большой девочкой вернулась от бабушки Наташа. Красотка она была писаная, и копия отца к тому же. Их бы демонстрировать в доказательство существования Фатальной Разности Духа Начал. Одним словом, где мужчина — красавец, там женщина — жуть. А где у мужчины из ушей кудри, то у женщины такая перламутровая раковинка, такой шедевр уха, что впору руками развести от этой самой фатальности.
Конечно,
Умерла бабушка в старинном городе Изюме, что на реке Северский Донец. Ездили хоронить, наплакались. Отчим остался, чтоб решить вопрос с домом, решил, вернулся, сказал, что продал задешево: кому нужны теперь такие дрова? Это было время микроскопических денег и апофеоз отчуждения человека от собственности. Это потом случайно узналось, что и деньги были по тем временам приличные, и завещание у бабушки было на обеих внучек, но это потом, когда все уже не имело смысла.
Оглянуться не успели — выросла Елена и засобиралась замуж. А тут как раз в редакции стали сбиваться в кооператив, это же какая удача для девочки! Кинулась туда-сюда в поисках денег. Елена и скажи: "Возьми, наконец, у деда, что тебе причитается от бабушки и от мамы.
Мы же ничего не брали".
Все-таки волосы из ушей растут неспроста. Волонихин сказал, что он никому и ничего не должен. Что он «заслужил спасибо с маслом» за то, что кормил и поил падчерицу в годы для семьи трудные («Вспомни! Вспомни, как жили!»), а когда бабушка стала стара, кто с ней жил? («Наташка моя жила. Считай, до самой ее смерти!») — Сколько я вам осталась должна? — зло спросила Мария Петровна, стыдясь и мучаясь разговором.
— Вот это не надо! — ответил Волонихин. — Ни мне вашего, ни вам моего.
Когда уходила, в дверях материализовалась Наташа, а Мария Петровна считала, что говорит с ним с глазу на глаз. Наташа хорошо смотрелась в проеме двери в цветастеньком халате.
— Ты как богиня Флора, — с нежностью сказала ей Мария Петровна. Она была убеждена: разговор с отчимом никакого значения не имеет в их сестринских отношениях.
Она любит Наташку, как Елену. Они обе ее кровиночки — одна по горизонтали, а другая по вертикали.
— Ты, Маша, уходи по-хорошему, — сказала волшебными губами Флора, — а то я тебе позор устрою.
Она бежала по улице, Мария Петровна, потом билась в диванных подушках, клялась и божилась… На кооператив наскребли у друзей-товарищей. Умные люди предлагали подать в суд и решить все по закону, но Мария Петровна сказала:
— Ни за что! Суд — это то, что мне не пережить.
— Мне пережить, — сказала Елена.
— Хочешь, на колени встану? — И Мария Петровна встала на колени перед дочерью, зятем, мужем, встала, а подняться уже не смогла. Микроинфаркт ей поставили через несколько лет. «А что у вас такое было — сколько-то лет тому? Потрясение? Стресс? Смерть?»
Было! Стояние на коленях перед дочерью, чтоб не связывалась с судом. Одна хорошая знакомая, много лет живущая за границей, объяснила Марии Петровне, как дуре, ее правовую безграмотность, гордость не по делу, эту проклятую совково-русскую идею «Умри, но не дай…» во всех делах, не только в поцелуях.
— Пусть! — отвечала Мария Петровна. — Пусть! Ты бы видела ее в проеме, Наташку. Красавица и ведьма.
Это когда еще было сказано, когда девочка в институте училась, когда Кашпировский был никто и звать никак, и на стадионы не собирались люди, готовые под его руководством не мочиться больше нигде и никогда. Пусть он только скажет!