Жены грозного царя [=Гарем Ивана Грозного]
Шрифт:
Она вздохнула так глубоко, что в тонком ее горлышке что-то жалобно пискнуло. Борис невольно растрогался.
– Эх ты, бедолага, – сказал он, с жалостью глядя на девушку. – Неприкаянная! Живешь ни там ни сям, ни дома, ни родни, ни даже веры своей…
– Чай, не одна я такая, – усмехнулась Анхен. – Вон герр Бомелий – тоже никому не свой, ни нашим, ни вашим. Русские его сторонятся как иноземца, да и в Болвановке он чужой.
У Годунова екнуло сердце. Все это время, не отдавая отчета даже себе, он хотел навести разговор именно на Бомелия, – и вот, пожалуйста.
– Ну какой же он там чужой? – сказал он со всем возможным простодушием, делая большие глаза. – Чай, сам немец!
– Ну и что? Бомелий
– Что за гости? – мгновенно насторожился Годунов.
– Да бог их весть, – пожала плечами Анхен. – Видать, торговые люди, какие-то купцы, потому что их провожатые всегда у моего хозяина, у Иоганна, останавливаются. А господа непременно в кирху идут, к ним туда же и герр Бомелий захаживает. Хотя нет, – покачала она головой, – едва ли они торговцы, слишком уж скромно одеты. Из всех украшений только и есть что перстень. Правда, перстень хорош! Тяжелый, золотой, с печаткою. А на печатке щит, по нему же змея извивается. А до чего смешно гости с Бомелием разговаривают! Приезжий ему: «Ад майорем деи глориам!» Ну и герр Бомелий то же: «Ад майорем деи глориам!» Тарабарщина какая-то, будто считалочка!
Годунов нахмурился, вспоминая, как незадолго до новгородского похода Висковатый Иван Михайлович, ныне покойник, докладывал государю о том, что в Вильне открылась школа игнатианцев – последователей какого-то испанского попа Игнатия Лойолы. Дескать, этот католический орден, называющий себя еще иезуитским, который образовался каких-то тридцать с лишком лет назад в Париже, уже распространился на пол-Европы. Собрались там люди умнейшие и упорнейшие, задача их одна: насаждение беспрекословного подчинения главе Ордена, все равно как царю великому и самодержавному, и все у них во славу Господа делается. Так и говорится ими при всяком удобном случае: «Ад майорем деи глориам!», что означает: «Для вящей славы Божией!» Ну а знак самого Лойолы и всего Ордена – змея и лебедь на щите. Стало быть…
Стало быть, в лютеранском гнездилище тайно появляется католический гость с иезуитским знаком на руке, тайно же встречается с православным архиятером русского государя… Слишком много загадок даже для этого загадочного человека – Бомелия!
Годунов напряг память. Как у многих богатых людей, пальцы государева лекаря были унизаны перстнями. Обыкновенно он нашивал черные шелковые перчатки и надевал перстни поверх них. Объяснял это тем, что руки лекаря должны быть всегда белы и чисты. Ну, бог с ними, с руками, – перстни-то какие у него? Вроде бы была среди них золотая печатка настолько тонкой работы, что ее узор и не разобрать.
– Вот чудно, сударь! – вдруг послышался голос Анхен. – Вспомнилось мне…
Она потупилась, повозила в пыли грубым своим немецким башмаком, как бы решаясь, говорить или нет, потом вскинула голову и с придурковатой улыбочкой изрекла:
– Я еще девочкой малой была, когда сама видела у герра Бомелия почти такой же перстень, как у гостей. И щит на нем, только по щиту не змея ползет, а лебедь летит! Но вчера, когда я с вестью к доктору захаживала, сего перстня на нем не было. Небось надевает он свою печатку, лишь когда на встречу с гостями в кирху идет.
Лебедь на щите! Змея на щите! Знаки Игнатия Лойолы!
У Годунова в очередной раз за это утро запеклось дыхание, и он беспомощно уставился на девчонку, не в силах угадать, кто кого сейчас использует: он маленькую наушницу или она – государева любимца.
Изумление, опаска, откровенный страх, даже ощущение какой-то необъяснимой безнадежности – все смешалось в душе. Девчонка обставляла его на несколько
Как поступить, кому что сказать – это вырисовалось в голове Бориса мгновенно. Однако ему нужна была помощь, и так уж выходило, что никто этой помощи ему оказать не мог, кроме белоглазой вострухи Анхен. Всякий разумный человек сейчас постукал бы по лбу согнутым пальцем и сказал Борису, что следует держаться от этой девочки, у которой предательство в крови, как можно дальше. Ведь невозможно угадать, что там варится в ее хорошенькой головке. Невозможно предсказать ее поступки. Сам Господь, наверное, не смог бы побожиться, что Анхен не заложит Годунова Бомелию так же, как заложила ему доктора! И все же делать нечего…
Он сказал, чего хочет от нее. Анхен выслушала с невозмутимым видом, потупилась, как водится, повозила ножкою в пыли, потом вскинула немигающие глаза и сообщила Борису, чего хочет от него она – взамен за свою услугу.
У Годунова ощутимо приостановилось сердце…
Стоял и беспомощно пялился на эту безумную ведьму – вернее, ведьмину дочку, но сути дела сие не меняло. Анхен улыбалась, равнодушно водила глазками по сторонам, словно только что не потребовала у него невозможного.
– Слушай, – подозрительно спросил Борис, осененный внезапной догадкою. – А не ты ли, случаем, мне палку в седло подсунула?
Анхен усмехнулась, взглянув на него с откровенным удовольствием:
– Думала, ты никогда не догадаешься.
– Да уж, на тебя бы на последнюю подумал… – обреченно кивнул Годунов, как бы признавая свое поражение.
– Я знаю, – снисходительно ответила Анхен. – Так всегда и бывает. Если что-то кажется невозможным и невероятным, скорее всего оно и есть самое простое и очевидное.
Они стояли и смотрели друг на друга. Необыкновенные глаза Анхен оказывали на Годунова совершенно поразительное воздействие. Рядом с этой девочкой он казался себе дурнем и несмышленышем, и даже замышленная им каверза по устранению Зиновии Арцыбашевой с пути злополучной Марфы Собакиной теперь чудилась сущим детским лепетом. Но в том самоуничижении имелось и благо, потому что Борис не только прозревал собственные слабости, но и новые силы открывались ему, новые пути для достижения той цели, к которой он шел, упрямо шел, даже не отдавая себе в том отчета…
Воротясь в Александрову слободу, государь застал жену в постели, с трудом отходящую после тяжелого выкидыша. Сразу забилась в голове привычная мысль об отраве, однако на поверку дело оказалось проще: Анница оступилась на лестнице и пересчитала ступеньки, никто и ахнуть не успел. Бомелий, явившийся из похода с государем, даже головой покачал недоверчиво: выживет ли, мол, государыня? – однако тотчас принялся врачевать ее и успокаивать: дело ваше молодое, царица Анна Алексеевна, небось деток еще нарожаете, успеете! Однако из опочивальни царицыной выходил он с унылым лицом, да еще какая-то из повивальных бабок не выдержала – распустила язык: напрасны, мол, царицыны надежды, не бывать ей, бедняжке, больше матерью! Слухи эти, разумеется, дошли до Ивана Васильевича и лишь усугубили то подавленное состояние, в котором он находился.
Странное такое было чувство… Анницу он не то что полюбил: чувствовал к ней неутихающую страсть, влечение – и в то же время безоглядное, огромное доверие. Может, это и есть любовь? Кто его знает, что она такое… И вот теперь это чувство расплылось, как расплывается поутру сон, только что казавшийся ярким, многоцветным, запоминающимся навеки. Пошли минуты суетливого дня – и нет ничего, все забылось. Ну в самом деле, какое влечение можно испытывать к бледной, немочной, даже зеленоватой какой-то женщине, вдобавок непрестанно истекающей сукровицей, из-за чего к ней на ложе взойти нельзя.