Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен
Шрифт:
Но и на лестнице были прохожие: по ней поднимались добропорядочные жены рабочих, несшие ведерки с углем или судки с ужином. Они задевали Жермини ногами, и, пока их фигуры не скрывались в дверях квартир, она все время чувствовала презрительные взгляды, которые падали на нее из-за каждого лестничного поворота тем тяжелее, чем выше взбирались женщины. Дети, маленькие девочки в платочках, скользили по темной лестнице, как лучи света, невольно вызывая в памяти Жермини образ дочери, какой она нередко видела ее во сне — выросшей, полной жизни. Девочки останавливались перед Жермини, смотрели на нее широко раскрытыми глазами, потом отступали и, не переводя дыхания, взбегали по ступенькам; перегнувшись через перила, они с верхней площадки выкрикивали глупые ругательства, бранные слова, привычные для детей простонародья. Оскорбления, сыпавшиеся из этих розовых ротиков, особенно больно ранили Жермини. На секунду она приподнималась, затем, удрученная, обессиленная, снова тяжело садилась на ступеньку и, натянув на голову клетчатую шаль, укутавшись, спрятавшись в нее, застывала в какой-то мертвой неподвижности, в равнодушном оцепенении,
Проходили часы, казавшиеся ей бессчетными, и наконец она различала неверные шаги на улице; потом кто-то начинал взбираться по лестнице, бормоча пьяным голосом:
— Дрянь! Дрянь ты, а не кабатчик! Напоил меня допьяна!
Это был он.
Почти всегда разыгрывалась одна и та же сцена.
— А, ты здесь, моя Жермини! — говорил он, узнавая ее. — Понимаешь, какое дело… Сейчас расскажу… Я немного того… — Он вставлял ключ в замочную скважину. — Расскажу… Я не виноват… — Он входил, отталкивал ногой голубку со сломанным крылом, которая прыгала, прихрамывая, и запирал дверь. — Понимаешь, это не я… Это Пайон… Ты знаешь Пайона? Толстяк, жирный такой, как пес у придурка… Так вот, это он, ей-богу, он. Решил угостить меня винишком. Ну, раз он оказал мне внимание, должен же я ответить любезностью. Вот мы и почтили наше заведение, почти-почти-почти-ли! Одну, и еще раз одну, и на этом мы кончились… Дьявольщина какая-то! А этот чертов кабатчик вышвырнул нас на улицу, как яичную скорлупу!
Пока он болтал, Жермини зажигала свечу, воткнутую в медный подсвечник. Колеблющийся свет озарял карикатуры, вырванные из «Шаривари» [26] и наклеенные на засаленные обои.
— Ты ангельчик! — говорил Готрюш при виде холодного цыпленка и трех бутылок вина, поставленных Жермини. — Потому что, надо признаться… у меня в желудке… дрянной бульон… и больше ничего. А этот красавчик прямо не цыпленок, а настоящий поросенок!
Он принимался за еду. Жермини пила, облокотившись на стол, пристально глядя на Готрюша, и глаза ее становились совсем черными.
26
…карикатуры, вырванные из «Шаривари»… — «Шаривари» — название распространенного в середине XIX в. французского юмористического журнала.
— Ну, все червячки заморены! — говорил Готрюш, допивая последний глоток из последней бутылки. — Детям пора баиньки.
Любовные объятия этих двоих были мрачны, свирепы и беспощадны, желание и страсть неистовы, наслаждение жестоко, хмельные ласки грубы и яростны, поцелуи, жаждавшие крови, напоминали укусы диких зверей; потом ими овладевало такое бессилие, что тела их как бы превращались в трупы.
В это буйство плоти Жермини вносила что-то горячечное, бредовое, отчаянное, какое-то нечеловеческое исступление. Ее обостренная чувственность, терзая самое себя, жаждала уже не блаженства, а муки. Удовлетворение не насыщало, а лишь подстрекало ее, доводя до предела, граничившего с самоистязанием. Несчастная находилась в том состоянии душевного возбуждения, когда голова, нервы, взвинченное воображение ищут в наслаждении не наслаждения, а чего-то более острого, жгучего, пронзительного: страдания в сладострастии, Ежеминутно ее сжатые губы беззвучно произносили слово «умереть», точно она молчаливо призывала смерть и хотела обрести ее в этом любовном бешенстве.
Случалось, что ночью она внезапно садилась на постели, спускала голые ноги на холодный пол и угрюмо прислушивалась к тому, что всегда трепещет в уснувшей комнате. Постепенно окружавший Жермини мрак начинал как бы обволакивать ее. Ей казалось, что она опускается, падает в бесчувствие и слепоту ночи. Мозг уже не подчинялся воле, черные мысли бились в висках, подобные существам, наделенным крыльями и голосами. Мрачные демоны-искусители, смутно рисующие преступление глазам безумия, ослепляли ее вспышками багрового света, молниями убийства, и неведомые руки подталкивали к столу, где лежали ножи… Жермини зажмуривалась, шевелила ногой, потом боязливо натягивала на себя простыню и, наконец, повернувшись, залезала в постель, снова сливая свой сон со сном человека, которого хотела убить. За что? Она и сама не знала. Ни за что — просто, чтобы убить.
И так до утра в жалкой меблированной комнатушке длилась эта яростная и смертоубийственная любовная схватка, между тем как бедная голубка, хромая, немощная, искалеченная птица Венеры, прикорнувшая в старой туфле Готрюша, порою просыпаясь от шума, начинала испуганно ворковать.
LIII
К этому времени Готрюш стал меньше пить. Он только что оправился от первого приступа болезни печени, которая давно тлела в насквозь проспиртованной крови, кирпичным румянцем красившей его скулы. Целую неделю Готрюша терзали такие раздирающие боли в боку и желудке, что волей-неволей ему пришлось призадуматься. Он преисполнился благих намерений, и его мысли о будущем окрасились в сентиментальные тона. «Придется разбавить жизнь водичкой, иначе и в ящик сыграть недолго», — думал он. Ворочаясь с боку на бок в постели, корчась и поджимая колени, чтобы уменьшить боль, он оглядывал стены своего чулана, куда приходил ночью, чтобы протрезвиться или поспать, откуда удирал, едва рассветало, и думал о том, что пора остепениться. Он думал о комнате, где вместе с ним поселится женщина, которая будет его кормить вкусным горячим супом, ухаживать за ним, если он заболеет, штопать носки, чинить белье, удерживать его от пьянства, — словом, женщина, которая не только устроит ему настоящую семейную жизнь, но и, вдобавок ко всему, не будет дурехой, сумеет понять его, посмеяться вместе с ним. Долго искать не приходилось, такой женщиной была Жермини. У нее должен быть кругленький капиталец, сбережения, сделанные за годы службы у старой девы; если прибавить к этому его собственный заработок, то они заживут отлично, в свое удовольствие, Готрюш не сомневался в согласии Жермини; он заранее был уверен в том, что она примет его предложение, а если и начнет колебаться, он мигом уговорит ее, пообещав в конце концов жениться на ней.
Когда однажды, в понедельник, Жермини пришла к нему, он ей все изложил:
— Слушай, Жермини, что ты скажешь на такой план? Хорошенькая комната… не такая, как этот ящик… Настоящая комната с уборной… на Монмартре… два окна и все прочее… На улице Императора… с таким видом из окон, что англичанин пять тысяч франков не пожалел бы, лишь бы увезти его с собой… Словом, этакое гнездышко, где можно просидеть целый день и не соскучиться… Потому что, скажу тебе по совести, мне надоело переезжать с места на место и менять одних клопов на других. К тому же какой интерес жить в меблирашках и всегда одному? Друзья — это не то: они слетаются, как мухи на мед, когда платишь за выпивку, а потом будь здоров! Прежде всего я больше не хочу пить, вот, ей-богу, не хочу, ты сама увидишь. Мне вовсе не интересно тратить деньги на то, чтобы подохнуть раньше времени. Отнюдь! Ни в коем случае! Надо поберечь свое брюхо. Все эти дни мне казалось, что я съел кучу штопоров. На тот свет мне что-то не хочется… Поэтому я думал, думал и вот что придумал: сделаю-ка я предложение Жермини. Прикуплю немного мебели… у тебя в комнате тоже, наверно, что-нибудь есть… Ты знаешь, я не бездельник, на все руки мастер… И потом, не всегда же работать на других, откроем и свою ресторацию. Если у тебя кое-что отложено в чулке, тоже неплохо. Мы устроимся вместе, как полагается, а когда-нибудь заглянем и к господину мэру. Что ты скажешь на это, цыпочка? Неплохо придумано, правда? И ты сможешь отдохнуть от старухи и пожить со своим дорогим старичком Готрюшем.
Жермини, слушавшая Готрюша, приблизив к нему лицо и опершись подбородком на ладонь, откинулась назад и пронзительно захохотала:
— Ха-ха-ха! Так ты думаешь… ты говоришь… ты думаешь, что я уйду от нее? От барышни? Ты вправду так думаешь? Ну и дурак же ты! Пусть у тебя будут миллионы, пусть ты будешь весь в золоте, понимаешь, весь, с головы до ног!.. Ну и комедия! Барышня!.. Ты, значит, не знаешь, я тебе не говорила… Чтоб она умерла и глаза ей закрыли не эти руки?.. Нет, ты и вправду так думаешь?
— Видишь ли, я считал… судя по твоему обхождению… Мне казалось, что ты все-таки больше дорожишь мной… в общем, что ты любишь меня… — пробормотал маляр, смущенный беспощадной, шипящей иронией Жермини.
— Ах, так! Ты к тому же еще думал, что я тебя люблю! — Словно стараясь вырвать в эту минуту из сердца чувство, которое жгло ее стыдом, она продолжала: — Да, ты прав, я тебя люблю… люблю так, как ты любишь меня, не больше… Понятно? Люблю, потому что ты под рукой, потому что это удобно. Я привыкла к тебе, как к старому платью, с которым никак не расстанешься… Вот как я тебя люблю! А за что мне любить тебя иначе? Ты или другой — какая мне разница, скажи на милость! Чем ты для меня отличаешься от всех остальных? Ну, хорошо, ты взял меня… Дальше что? По-твоему, этого достаточно, чтобы я тебя полюбила? Что ты сделал такого, чтобы привязать меня к себе, объясни мне, пожалуйста? Пожертвовал ли ради меня хоть одной рюмкой водки? Пожалел ли меня вот настолько, когда я под твоей дверью месила грязь и снег и могла насмерть простудиться? Ладно уж! А какими словами меня честили, какими помоями обливали! Словно огнем жгли! Меня оскорбляли, пока я тебя ждала, а тебе было наплевать! Я уже давно хочу высказать тебе все, что у меня накипело… Нет, погоди! — добавила она со злобной улыбкой. — Ты, может, думаешь, что свел меня с ума своей красотой, кудрями, которые все повылезли, этой вот рожей? Как бы не так? Я взяла тебя… Да я взяла бы первого встречного! У меня бывают такие дни, когда мне нужно… я тогда ничего не соображаю и не вижу. Это уже не я тогда… Я взяла тебя потому, что было жарко, вот и все!
Она на секунду умолкла.
— Выкладывай все подряд, — сказал Готрюш. — Разделывай меня под орех. Не стесняйся, пока ты еще здесь.
— Ты думал, я завизжу от восторга, что буду с тобой? Наверно, говорил себе: «Вот обрадуется, дуреха! А уж если я пообещаю жениться на ней!.. Она тут же оставит свое место, бросит хозяйку!..» Подумать только! Барышню! Барышню, у которой, кроме меня, никого нет! Ты ведь не знаешь… А впрочем, ты и не понял бы… Барышня для меня все! После смерти матери у нее одной нашла я ласку, нашла заботу… Кто еще спрашивал, когда мне было тяжело на сердце: «Тебе тяжело?» Или когда я болела: «Ты больна?» Никто! Только она ухаживала за мной, заботилась обо мне. Ты называешь любовью то, что было у нас с тобой… Барышня — вот кто меня любит! Да, любит! И теперь я умираю из-за этого, из-за того, что стала такой потаскухой, такой… — Она произнесла слово… — Из-за того, что обманываю ее, краду ее любовь, позволяю относиться ко мне. точно я ее дочь… я… я… Если она когда-нибудь узнает!.. Будь спокоен, тогда все будет кончено, уж я-то не побоюсь выброситься с шестого этажа, вот тебе святой крест! Что говорить, ты ведь не мое сердце, не моя жизнь, ты только мое удовольствие. А был у меня один… Уж не знаю, любила ли я его… Меня на части разрезали бы за него, и я не застонала бы! Он был моим несчастьем… И при этом, понимаешь ли, в самый разгар, когда я не дышала, если он не хотел, когда с ума по нему сходила, когда смолчала бы, если бы он наступил мне на живот, так вот, даже тогда, заболей барышня, помани она меня пальчиком, я и то прибежала бы… Да, для нее я бросила бы даже его! Можешь мне поверить, что бросила бы!