Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен
Шрифт:
Жермини хорошо играла свою роль в этой страшной комедии, от которой не смела отказаться. Она героически заставляла лгать свое тело, выпрямляя под испытующими взглядами лавочников сгорбленную спину, убыстряя медленный и шаткий шаг, натирая перед выходом из дому грубой салфеткой щеки, чтобы вызвать на них краску и скрыть под румянцем бледность, говорившую о болезни, замаскировать близость смерти.
Несмотря на душераздирающий ночной кашель, на бессонницу, на отвращение, с которым ее желудок отвергал пищу, Жермини всю зиму пересиливала себя, побеждая, держа в подчинении недуг.
Каждый раз после осмотра врач говорил мадемуазель, что все жизненно важные органы служанки как будто в порядке. Правда, верхушки легких задеты, но это излечимо. «Только очень уж изношен
LX
Когда наступил август, врач советовал и приказывал уже только одно: ехать в деревню. Хотя старым людям трудно передвигаться, менять привычки, обстановку, распорядок жизни, хотя, вдобавок к этому, мадемуазель была домоседкой и ей мучительно не хотелось расставаться со своей квартирой, она все же решилась увезти Жермини в деревню. Она написала дочери «курочки», которая с целым выводком детей жила в прелестном маленьком поместье вблизи от одного из городков департамента Бри и уже много лет приглашала мадемуазель погостить у нее. Мадемуазель попросила позволения приехать вместе с больной служанкой месяца на полтора.
Они поехали. Жермини была счастлива. В деревне она почувствовала себя лучше. Несколько дней казалось, что жизнь на вольном воздухе принесла ей полное выздоровление. Но лето выдалось неустойчивое, дождливое, с неожиданными переменами температуры и резкими ветрами. Жермини простудилась, и мадемуазель вскоре вновь услышала наверху, как раз над своей кроватью, ужасный кашель, который так нестерпимо терзал Жермини в Париже. Это был глухой, частый кашель, который стихал на несколько минут и вновь начинался, который, умолкнув, продолжал держать не только слух, но и все существо окружающих в напряжении, в страхе, что он возобновится. И он действительно возобновлялся, ослабевал, совсем прекращался, но, прекратившись, все еще сотрясал тело, жестокий и нескончаемый.
Однако после этих тягостных ночей Жермини утром вставала такая бодрая и деятельная, что порою к мадемуазель возвращалась надежда. Жермини ни в чем не желала отставать от других. То она в пять часов утра садилась со слугой в шарабан и ехала за три лье на мельницу купить рыбу, то тащилась со служанками на деревенский бал и возвращалась на рассвете. Она работала, помогала другим слугам. Примостившись на стуле в углу кухни, она все время что-нибудь делала. Мадемуазель приходилось силой выгонять ее в сад на прогулку. Там Жермини садилась на зеленую садовую скамью и раскрывала над головой зонтик; солнечные лучи падали ей на юбку и на ноги. Она забывалась, не двигаясь, наслаждаясь ясным днем, светом, теплом, охваченная страстным упованием, лихорадочным счастьем. Ее полураскрытый рот впивал свежий воздух, неподвижный взгляд сверкал, исхудалое, страдальческое лицо, над которым по шелку зонтика бродили светящиеся тени, расплывалось в улыбке… Она была похожа на разнеженный солнцем скелет.
Как ни уставала Жермини к вечеру, ее невозможно было уговорить лечь в постель раньше, чем ложилась мадемуазель. Она обязательно хотела помочь своей хозяйке раздеться. Она садилась рядом с мадемуазель и время от времени вставала, чтобы хоть чем-нибудь быть полезной, — например, расстегнуть юбку, — потом снова присаживалась, собиралась с силами, вставала, стараясь сделать еще что-нибудь. Мадемуазель насильно усаживала ее, приказывая не вертеться. И все время, пока длился вечерний туалет, Жермини не переставая судачила о слугах.
— Вы даже представить себе не можете, барышня, как они смотрят друг на друга, когда думают, что их никто не видит… Это я о кухарке и лакее. Они держатся за руки, даже когда я сижу тут же. А как-то я застала их в пекарне… Вы только подумайте, они целовались! Хорошо, что здешняя хозяйка ни о чем не догадывается.
— Опять ты сплетничаешь! — говорила мадемуазель. — Пусть они милуются, тебе-то что? С тобой они хороши? Так в чем же дело!
— Очень хороши, барышня, тут я ничего не могу сказать. Мари вставала сегодня ночью, давала мне пить. А он, если остается что-нибудь сладкое, всегда угощает меня… Он очень добр со мной. Мари даже не нравится, что он так обо мне заботится. Но вы сами понимаете, барышня…
— Ладно, хватит болтать глупости, отправляйся спать! — обрывала ее мадемуазель, раздраженная и в то же время опечаленная пылким интересом, с которым эта тяжело больная женщина относилась к любовным делам чужих людей.
LXI
После их возвращения из деревни врач, осмотрев Жермини, сказал мадемуазель:
— Очень быстро идет… Все левое легкое захвачено. Верхушка правого тоже не в порядке… Боюсь, как бы и в нем процесс не пошел дальше. Безнадежный случай… Она проживет еще месяца полтора… два, самое большее.
— Боже мой! — воскликнула мадемуазель де Варандейль. — Значит, мне суждено пережить всех дорогих мне людей! Значит, я умру самая последняя!
— Мадемуазель, вы подумали о том, куда ее поместить? — после короткого молчания спросил врач. — Вы не можете оставить ее у себя. Вам это будет слишком хлопотно… слишком тяжело, — поправился он, когда мадемуазель сделала резкое движение.
— Нет, сударь, нет, об этом я не думала. Чтоб я отправила ее куда-нибудь!.. Вы же видите: эта женщина не служанка для меня, не горничная — она заменила мне семью, которой у меня никогда не было. И вы хотите, чтобы я сказала ей теперь: «Убирайся вон»? Впервые в жизни я страдаю оттого, что небогата, что у меня дрянная квартира. Мне сказать ей… Это невозможно! И куда она денется? Отправить ее к Дюбуа? Знаем мы Дюбуа! Она навещала у Дюбуа служанку, которая была у меня до нее и там умерла. С тем же успехом я могу просто ее убить. В больницу, говорите? Нет, нет, я не хочу, чтобы она умерла в больнице!
— Помилуйте, мадемуазель, в больнице ей будет куда лучше, чем здесь. Я помещу ее в Ларибуазьер, к врачу — моему другу. Ее палатным врачом будет человек, который многим мне обязан. За ней будет ухаживать прекрасная сестра. Если окажется нужным, ее устроят в отдельной палате. Но я уверен, что она предпочтет общую. Мадемуазель, это совершенно необходимо сделать. Она не может оставаться в своей комнате наверху. Вы же знаете, какие страшные помещения у служанок… Я считаю, что санитарные комиссии должны были бы принудить домовладельцев к человечности. Это же просто возмутительно! Слуховое окно, крыша, печи нет; когда начнутся холода, там будет настоящий ледник… Она пока еще ходит… Да. у нее поразительное мужество, редкая нервная выносливость… Но, несмотря на это, через несколько дней она сляжет. И больше не встанет. Послушайтесь голоса рассудка, мадемуазель. Позвольте мне поговорить с ней.
— Нет, погодите немного… Мне нужно… я должна привыкнуть к этой мысли. И потом, когда она возле меня, мне кажется, она не умрет так скоро. Больница ведь не убежит. Потом посмотрим… да, потом.
— Простите, мадемуазель, но я обязан предупредить вас, что, ухаживая за ней, вы можете заразиться.
— Я? Ну, я!.. — И мадемуазель де Варандейль махнула рукой так, словно была обречена на вечную жизнь.
LXII
К безмерной тревоге, которую испытывала мадемуазель де Варандейль, думая о болезни своей служанки, постепенно стало примешиваться странное чувство, похожее на страх: это чувство было вызвано новым, непонятным, таинственным существом, которое недуг вызвал из душевных недр Жермини. Мадемуазель испытывала какую-то неловкость перед этим лицом, которое пряталось, скрывалось, почти исчезало под маской непреклонной суровости и становилось похожим на себя только в редкие минуты, когда его на миг озаряла слабая, принужденная улыбка. Старой деве довелось видеть немало смертей. Ее память скорбно воскрешала лица многих дорогих ей людей перед кончиной, лица многих умерших — печальные, горестные, измученные, — но ни одно из них не принимало с приближением конца такого сумрачного, замкнутого, отрешенного выражения.