Жернова. 1918–1953. Книга одиннадцатая. За огненным валом
Шрифт:
К дальней стене сиротливо приткнулся отдельный стол. За столом, под портретом Сталина, неподвижная фигура грузного подполковника, на его ноздреватом носу большие круглые очки. Подполковник похож на старого профессора, он видит всех, и все – при желании – могут видеть подполковника, но смотреть на него – отвлекаться от дела, а отвлекаться нельзя. Да и некогда.
Свет осеннего дня с трудом пробивается сквозь серые от пыли стекла окон, к тому же заклеенные крест на крест белыми полосками бумаги, поэтому на каждом столе горит настольная лампа, и от желтых пятен света, если прищурить глаза, создается ощущение, что ты попал в царство теней. Тем более что в помещении стоит непрерывный мышиный шорох бумаг и непрерывное же комариное зудение, волнами прокатывающееся из одного конца помещения в другой, то замирающее
Первое ощущение каждого, нечаянно сюда заглянувшего: он попал в какую-то большую газетную редакцию, в отделение, где сидят корректоры. Если, разумеется, заглянувший бывал когда-нибудь в редакциях. Правда, там лейтенанты не сидят, там в основном девчонки, и они не зудят, а, чтобы не заснуть, кричат, читая газетные полосы, выискивая в них грамматические ошибки, заткнув уши ватными тампонами. А все остальное очень похоже.
Но это не редакция. И здесь не выискивают грамматические ошибки, хотя и читают с большим вниманием. Это отдел цензуры, через который проходят письма как из окопов, так и в окопы. Впрочем, не только туда и оттуда. Но и в штабы, госпиталя и всякие тыловые учреждения, то есть все, что шлют с фронта и прифронтовой полосы в тыл, а из тыла на фронт. А лейтенанты ищут в этих письмах военные секреты и политические высказывания, которые то ли по незнанию, то ли по глупости, то ли с умыслом появляются на исписанных торопливыми почерками листках.
Без военной цензуры нельзя. И тот факт, что она существует, есть жестокая необходимость. К тому же о ее существовании знают все – от маршала до рядового. Уже хотя бы потому, что все получают письма с черным или фиолетовым прямоугольничком печати, на которой значится: «Проверено военной цензурой». Следовательно, не пиши, чего писать не положено. Однако, увы, пишут.
Лейтенант Борис Васильевич Попов, человек не более двадцати пяти лет, весьма приятной интеллигентной наружности, к тому же в круглых очках с толстыми стеклами, сидит в самом конце, возле входной двери, и ему – поверх очков, потому что в очках он видит только то, что перед носом, – виден весь зал, видны все спины, головы и желтые пятна света. Царство теней – это его аллегория, которой он пользуется в своих стихах, читаемых иногда сослуживцам. Вот он разогнулся, потер поясницу, достал из мешка, стоящего справа, очередной треугольник. Не читая, как читают нормальные люди, а как бы сфотографировав надписи на конверте, зафиксировал главное: письмо из тыла в воинскую часть, из деревни. Развернул, побежал глазами по строчкам, тихо бормоча отдельные – ключевые – слова. Ему не нужно кричать, как кричат корректоры, грамматика и орфография ему до фонаря, ему важен смысл, однако бормотать приходится – верное средство от неминуемого желания спать. Ну, еще крепкий чай, стакан с которым всегда стоит на столе. Средство-то верное, но вчера Попов поздно лег спать по случаю небольшого сабантуйчика, устроенного одним из коллег в связи со своим днем рождения. Поэтому он старательно борется со сном, а сон борется с лейтенантом Поповым. И часто берет верх.
Вот и сейчас, пока доставал конверт, глаза вдруг непроизвольно закрылись, голова стала клониться к столу, сладкая истома наполнила совсем не военное тело Бориса Васильевича. Однако продолжалось это не долго: разве что несколько секунд. Потому что к стоячему воротнику гимнастерки, под самым подбородком, приколота деревянная прищепка, подбородок утыкается в эту прищепку – и точно маленькая молния пронизывает голову Попова. Он встряхивает головой, выпрямляется, отпивает большой глоток почти черного чаю и на какое-то время возвращается в состояние бодрствования. А руки уж сами развернули треугольник письма, глаза заскользили по строчкам, как, наверное, скользит над землею нос собаки, улавливая определенный запах и не обращая внимания ни на траву, ни на листья, ни на деревья и кусты. Не говоря уж о небе и других материях.
Попов имеет высшее филологическое образование, – как, впрочем, и многие его коллеги, – он преподавал в школе русский язык и литературу, поэтому образность мышления у него, что называется, в крови. К тому же считает себя поэтом, пока еще не признанным, в мечтах уносится в заоблачные дали, где он, окруженный другими поэтами, уже известными и даже знаменитыми, появляется перед толпой… нет, перед залом в Политехническом, где когда-то гремел Маяковский и многие другие, перед залом, заполненном интеллигентными людьми, красивыми девушками, и все они смотрят на него, – а девушки непременно с восторгом!.. – да, так вот, он выходит вперед и начинает читать… Он читает свои стихи – и это совершенно новое слово в советской поэзии о войне. И едва он заканчивает, как зал взрывается громом аплодисментов и восторженными криками… мэтры жмут ему руку, похлопывают по плечу, а в глазах у них зависть…
Боже мой! Как сладко пребывать в этих заоблачных далях! Век бы не возвращаться в этот пустынный зал, к этим манекенам, среди которых нет никого, кто бы смог оценить его еще не раскрывшийся талант.
И вдруг стоп: нос собаки… то есть, э-э, не нос, конечно, и не собаки, а глаз лейтенанта Попова задерживается, споткнувшись, на фразе, как если бы нос именно собаки уткнулся в источник запаха: «…а есть ничего нету одна надёжа на весну если не помрем с голодухи…» Попов еще раз, но уже вслух, перечитал эту фразу, затем вернулся к началу: «Милый мой сыночек урожай нонче почти весь вымок от дождей собрали вчетверо меньше прошлогоднего живем худо хуже некуда налогами замучили, а взять неоткуда почти все что собрали со своего огорода отдали в фонд обороны так что есть ничего нету одна надёжа на весну если не помрем с голодухи главное чтоб ты остался жив потому что последний из всех сынов остался и возвернулся бы к своим родителям иначе хоть ложись и помирай засим остаюсь твоя родная матерь и твой родный отец, а там что бог даст».
Борис Васильевич потер ладонями лицо, затем лоб и уши, взял, не глядя, приспособление, похожее на миниатюрную одноколесную тачку, только без емкости, в которую можно насыпать все, что угодно, и не с двумя ручками, а с одной, прокатил колесиком по начерниленной тряпочке в железной плоской коробочке и принялся гонять эту тачечку по письму, закатывая черным строчку за строчкой, оставив лишь обычное начало: «… а еще кланяются тебе…» и последнюю фразу про «… главное чтоб ты остался жив… а там что бог даст».
«Дикость наша», – вздохнул про себя Борис Васильевич, возвращая листку бумаги вид треугольника, но вздохнул вовсе не по причине деревенской дикости, выявленной в письме, а о своем, сокровенном, потому что был человеком не только образованным, но и весьма культурным, действительно интеллигентным, ну и как водится среди истинных интеллигентов, неудачником. И все по причине той же дикости, принимающей самые разнообразные формы и к настоящим интеллигентам не слишком расположенной.
Вернув письмо в прежнее состояние, он пришлепнул печать: «Проверено военной цензурой», бросил письмо в мешок, стоящий слева от стола, потянулся за следующим письмом в мешок, стоящий справа, при этом воровато глянув в сторону подполковника: подполковник смотрел в стол и, похоже, клевал носом.
Несколько писем прошли так, словно по чистому песку речной косы: не на чем глазу задержаться. Затем из мешка рука выловила конверт. Конверты были редкостью. Особенно с фронта. К тому же с конвертами лишняя возня: надо подержать над паром, вскрыть, прочесть, снова заклеить. Вытащив письмо, Попов побежал глазами по строчкам – по диагонали. Споткнулся на слове «произвол», замер, точно гончая, взявшая след, стал вчитываться в текст, но не с самого начала, а именно с того места, на котором споткнулся его взгляд:
«…произвол командного состава, часто не имеющего ни знаний, ни опыта, ни желания учиться военному делу, а как бы отбывающему каторжную повинность. Такие командиры почти не появляются на передовой, командуют по телефону или через посыльных, и знают только одно: „Вперед!“ А что там, впереди, их совершенно не интересует. Солдаты вынуждены лезть прямо на пулеметы, гибнут не за понюх табаку, артиллерия бьет по своим целям, авиация бомбит свои, а иногда и своих, танки выполняют свои задачи, то есть никакого взаимодействия между родами войск, никакого грамотного управления боем. Ну и, конечно, мать-перемать, кулак или пистолет в нос и „я вас под трибунал за неисполнение приказа“. И самое, пожалуй, отвратительное: ни жалобы в вышестоящие инстанции, ни чудовищные потери никак не влияют на таких командиров, на их положение…»