Жернова. 1918–1953. Книга первая. Иудин хлеб
Шрифт:
Нет, чего уж раздумывать! – другого такого случая не будет. Да и надоело жить под необузданным нравом своего отца, прозванного на деревне Чумным Василием. Правда, и сам Гаврила весь пошел в него – такой же своенравный и необузданный во гневе и веселии, так тем более: два петуха в одном курятнике – не жизнь, а морока.
И тут в подклетье ближайшей избы, словно услыхав мысли Гаврилы, хрипло и будто с перепугу закричал петух, забил крыльями, всполошив кур и гусей, и сполох этот прокатился волной по всей деревне и затих у околицы собачьим брехом.
Гаврила натянул на голову треух и пошел к своей избе по раскисшему
Что-то напугало овец в овчарне – они шумно метнулись от одной стены к другой.
Взойдя на крыльцо, Гаврила несколько минут постоял, прислушиваясь к вздохам ветра, шороху снежной крупы по соломенной крыше. «К утру, видать, похолодает», – подумал он, предвидя трудный разговор с отцом о дележе имущества.
Впотьмах Гаврила разделся и разулся, сапоги поставил в подпечье, шерстяные носки сунул в теплую печурку, прошлепал босыми ногами на свою половину. Перекрестившись на дальний угол, в котором висели невидимые в кромешной темноте иконы, – лампадку зажигали только по праздникам, экономя масло, – нащупал руками неподвижно и молча лежащую под одеялом жену, перебрался через ее ноги, повозился немного, укрываясь, и затих, подложив под голову руки.
Прасковья – он это чувствовал – не спала, но Гавриле и в голову не пришло поговорить с нею, поделиться новостью, своими сомнениями и надеждами. Хотя он прижил с нею шестерых детей, да двое померли, едва народившись, да один утонул в половодье четырех лет от роду, Гаврила никогда жену в свои дела не посвящал и в ее, бабьи, не лез тоже.
Прасковья не была красавицей, уродиной ее назвать тоже нельзя – баба как баба, но будь воля Гаврилы, он на ней никогда бы не женился… уже хотя бы потому, что до сватовства даже не подозревал о ее существовании: Прасковья была не из местных, а из дальней деревни соседней волости, и ее отец когда-то продал Гаврилиному отцу жеребенка. Но как была Прасковья для Гаврилы просто бабой, без которой мужику никак нельзя, так просто бабой и осталась.
К тому времени, как отец надумал женить Гаврилу, Гаврила уже повидал свет, побывав аж в самом Смоленске, куда, работая зимой на железке, ездил с артелью за шпалами и рельсами для строительства запасной ветки. Оказалось, что мир огромен, людей в нем прорвища, и далеко не все пашут землю и ковыряются в навозе.
Раньше, глядя на проезжающего в дрожках барина, чья усадьба белела на холме верстах в трех от деревни Лужи, Гаврила дивился ему как какому-нибудь чуду из дедовых сказок (бабка Гаврилина померла рано): и лик его – безбородый, белый и чистый, и одежа его – тоже белая, и шапка чудная, и рукавицы на руках, хотя на дворе лето и жара стоит, как в бане… – все это не вязалось с представлением о нормальном человеческом облике, говорило о жизни другой, чужой и непонятной, однако – по божьей воле – имеющей право на свое особое существование. Просто своя жизнь была привычна Гавриле, как привычны были леса и поля, и недальнее болото с лешачьими окнами, в которое если попал, то и пропал. Оно, может, и лишнее это – лешачьи-то окна, да что ж тут поделаешь, если бог устроил мир по своему разумению и утвердил в нем человеков, чтобы одно было для них понятно, полезно и приятно, а другое непонятно, противно и страшно.
Нет, чего там, были два года церковно-приходской школы, было местечко Валуевичи с церковью, большими избами, лавками, кабаками и винокуренным заводом, были разные люди в разной же одёже, были и прошли, как сон. Два эти года выглядели картинками из книжки, таящимися под ее обложкой, которые существуют сами по себе, а Гаврила – сам по себе. Заглядывать в этот картиночный мир было одновременно и соблазнительно и боязно: вдруг за ним, как за дверью в пыльный чулан, стоят лешие, упыри, водяные и прочая нечисть, что воет по ночам, стучит и шаркает по крыше в непогоду.
Ему, мальцу, казалось, что стоит быстро и неожиданно перевернуть лист с картинкой – и там, под листом, что-то непременно обнаружится, живущее своей жизнью. Но сколько Гаврила ни пытался застать врасплох неведомые силы, населяющие книгу, обнаружить их так и не удалось, однако вера его в эти силы от этого не уменьшалась, как не уменьшалась вера, что за божницей, за тусклыми ризами икон, за неподвижными черными ликами скрывается нечто, пялящее на тебя неотступные глаза сквозь мрачные глазницы иконных святых. Туда, за иконы, во мрак, колеблемый светом лампады, заглядывать Гаврила боялся пуще, чем в заброшенный колодец, хотя и был почему-то уверен, что рано или поздно заглянет непременно.
В представлении Гаврилы существовало два мира: родной мир самого Гаврилы и деревни Лужи, и мир чужой, враждебный, населенный чужими и враждебными ему людьми. Другой мир Гаврилы почти не касался и никаких следов в его детской душе не оставил. Разве что боязливое любопытство.
Но пришло время – мир распахнулся, позвал Гаврилу к себе, и Гаврила пошел на этот зов, озираясь по сторонам и оглядываясь назад, а когда этот чужой мир взял было его в свою власть, натянулись узы, связывающие Гаврилу с отчим домом, с землей, натянулись и остановили, и слава богу, иначе не случилось бы в его жизни сегодняшнего крутого поворота, о котором он не мог даже помыслить.
Гаврила чуть шевельнулся – и пододеяльный дух пахнул ему в ноздри. Однако, противу обыкновения, не вызвал в нем желания побаловаться с Прасковьей, потискать ее большую и слегка липкую споднизу грудь, тугие ягодицы и шелковистые ляжки. Обычно в такие минуты перед глазами Гаврилы возникало другое лицо, руки и тело его осязали другую женскую плоть, текучую и напряженную, ускользающую и обволакивающую, так что и сам ты весь как бы превращаешься в нечто бесовское, ничего общего с обыкновенным Гаврилой не имеющее, отчего становилось и страшно, и легко…
Одну только ночь провел Гаврила с полячкой Брониславой, но что это была за ночь! Таких ночей, видать, уже не будет.
Тогда, в зиму 902-го, варшавский поезд застрял на их полустанке из-за снежных заносов; пассажиров, чтоб не померзли, развезли по окрестным деревням, Гавриле выпало сопровождать эту самую Брониславу, казавшуюся ему старухой, потому что Гавриле в ту зиму шел всего-навсего девятнадцатый год, а полячке, поди, давно перевалило за тридцать. Но, видать, владела колдовскими чарами чертова пшепшечка, так что, оказавшись в избе, потерял Гаврила через малое время голову и с тех пор вспоминает ту ночь как бесовское наваждение.