Жернова. 1918–1953. Книга седьмая. Держава
Шрифт:
– Какой же ты мужик, коли березовой каши не пробамши?
Это правда: березовой каши я не пробовал – всё манная да пшенная, иногда гречневая или рисовая. Все каши на молоке и с маслом, только гречневая с молоком и без масла. Зато молоко с пенками. А это такая вкуснота, что ел бы и ел, но мама говорит, что больше нельзя, иначе случится заворот кишок. Если бы не этот таинственный заворот, я бы съел все пенки, какие есть на всем белом свете.
Березовая каша оказалась все тем же веником, которым меня тоже похлестали. Но не больно, а горячо-прегорячо. Я терпел-терпел и не плакал.
Утро выдалось удивительно тихим. Ни коровы не мычали, ни петухи не кричали, ни собаки не лаяли, даже вороны и воробьи куда-то подевались. И народу – никого, точно ветром всех сдуло. И даже детей. Оказалось, что не все, кто приехал, живут в дедовом доме, а те, что живут, почти все ушли на сенокос. И даже дети. Я тоже запросился на сенокос. Мама сказала:
– Вот позавтракаем и пойдем.
Завтракали мы гречневой кашей с молоком и большими коричневыми пенками. Я съел всю кашу и все пенки, потому что вкусно, но больше всего потому, что очень хотел пойти на сенокос.
Дом деда Василия стоит на самом верху. Но это совсем не его дом, а дядин Мишин, а дедов совсем в другом месте, маленький, потому что большой сгорел и дед стал погорельцем, и там негде поместиться. Сразу же за домом сарай с дровами, коровий, овечий, поросячий, куриный и гусиный дом, а уже за ними огород, в котором растет картошка длинными-предлинными рядами, капуста, лук, морковка и еще какая-то трава. Вдоль ограды несколько вишен с зелеными ягодами, ужасно кислыми, какие-то кусты тоже с ягодами, и тоже очень кислыми на вид, так что я даже не стал их пробовать.
Мы, то есть я, мама и Людмилка, прошли огородом по узенькой тропиночке мимо бани и вышли за околицу. Околица – это такой забор из длинных серых жердей, привязанных к кольям, чтобы колхозная скотина не поела дядимишину картошку и капусту. Я пролез между жердями, Людмилка проползла под ними, а маме пришлось жерди поднимать, чтобы пройти, и снова класть на место.
Вдали виднелись мужики. Они во что-то играли, вертясь, размахивая палками и едва-едва переступая ногами. Может, они что-то потеряли в траве, может, они ловили жуков и кузнечиков.
– Во-он папа, – сказала мама, показывая пальцем на одного из мужиков в белой рубахе.
Папа, на мой взгляд, ничем не отличался от других мужиков. Он отличился, когда мы подошли близко. Но совсем близко мама нас не пустила.
– А что они деют? – спросил я, когда мы были еще далеко.
– Не деют, а делают, – говорит мама и требует: – Повтори.
– Деют, – повторяю я.
– Господи, – говорит мама. – И когда ты только научишься правильно говорить?
А папа сердится:
– Ты чего язык ломаешь? – сердится папа.
– Я не ямаю, – отвечаю я. – Он сам.
– Он сам так не может, – еще больше сердится папа. – Вот возьму табя и отшлепаю ремешком.
– Ага, – говорю я. – А сам?
– Что сам?
– А табя? Язве это пьявильно?
Папа хмурится и не говорит ничего, потому что он, говорит мама, из Белоруссии, а там, говорит мама, все говорят неправильно.
– Мам, ну мам! – дергаю я маму за рукав. – Что они деют?
– Косят траву, – ответила мама. – Трава высохнет, станет сеном. Сено будет есть зимой коровка и давать молочко, молочко затопят в печке – будет пенка.
Так вот, оказывается, откуда берутся коричневые пенки!
На мне матроска, бескозырка с надписью «Аврора» и короткие штанишки. Мы идем по полю между рядами скошенной травы. В кустах поют какие-то птички, в траве трещат кузнечики, летают стрекозы, над деревьями суетятся вороны и бестолково спрашивают друг у друга одно и то же: «Ка-ак? Ка-ак?» За деревьями блестит река. По другую сторону от сенокоса темнеет лес. Из лесу доносится голос кукушки – почти такой же, как из часов, что висят дома на стене. А еще какая-то птичка спряталась в траве и торопливо повторяет: «Пить хочу! Пить хочу!» Вот глупенькая! Речка-то совсем рядом. А еще вокруг летают разноцветные бабочки, бегают какие-то птички с длинными хвостиками. Хвостики у птичек трясутся, птички подпрыгивают, хватают кузнечиков и бабочек и улетают. Потом прилетают снова.
– А куда етят тички? – спрашиваю я у мамы.
– Кормить деток.
– А де деки?
– В лесу.
– Подем помотим.
– Нельзя: там гадюки. Они кусаются.
Мы постояли, посмотрели, как папа с мужиками косит для коровки траву, и пошли на другой луг собирать дикую клубнику. Я ползал по траве на четвереньках, разгребал ее руками, но клубника так хорошо умела прятаться, что я никак не мог ее найти.
– Да вот же она! – говорила мама, показывая мне притаившиеся под листиками красные ягоды. – А вот еще. И еще.
Я засовывал в рот ягоды, показанные мамой, и полз дальше. Почему-то мне ягоды показываться не хотели, а маме хотели. Но я не обижался на них: это так интересно играть в прятки с ягодами. Зато когда найдешь сам, без маминой подсказки, ягода так вкусно пахнет, такая она сладкая, что даже вкуснее пенки и меда.
Тут Людмилку укусила большая слепая муха, Людмилка расплакалась, и мы пошли домой в деревню. И вокруг меня тоже вились слепые мухи и страшно гудели, но я шел тихо, чтобы они меня не услыхали. Да только Людмилка так громко плакала, что и меня тоже укусила слепая муха. Однако я не стал плакать: ведь я мужик, а не баба. К тому же еще и моряк.
Глава 24
За несколько дней в деревне я освоился настолько, что мама стала посылать меня к папе с обедом. Теперь папа ездил на лошади, на той самой, которая привезла нас в деревню, но не верхом, а в такой телеге с сидением, как на велосипеде, и сбоку от него крутилось большое колесо, махали железные крылья: так теперь папа косил траву. Один. Без мужиков. Но и в этом случае подходить к нему близко никак нельзя, потому что лошадь глупая, как вороны, и может скосить меня вместе с травой.