Жернова. 1918–1953. Книга тринадцатая. Обреченность
Шрифт:
Мост не охраняется. Кто-то из взрослых рассказывал, что его построили во время войны, потому что несколько раз на Адлер налетали немецкие самолеты, бомбили тот единственный деревянный мост, который соединяет Россию с Грузией, и единственный аэродром на побережье. Воронки от бомб можно найти в лесу и сейчас, но они с каждым паводком все более затягиваются песком и камнями.
Я поднимаюсь на насыпь, миную мост, затем сворачиваю налево и шагаю по дороге из мелкой щебенки, идти по которой одно мучение да и только. Слева и справа от меня между огромными шелковицами, увитыми виноградом, между яблонями, грушами, хурмой и всякими другими деревьями, за глухими плетнями виднеются мрачные дома нелюдимых греческих колонистов, замшелые крыши, колодцы, навесы. Слышится то мычание невидимой коровы,
Наконец село остается позади. Дорога становится уже и вполне босикоходной. Через некоторое время я останавливаюсь возле родника. Вода бьет со дна, подбрасывая песчинки, стайка бузянок шевелит хвостиками, не двигаясь с места. Я наклоняюсь, пью холодную воду, затем сажусь в тени, съедаю пол-лепешки с огурцом и одно вареное яйцо. До Камендрашака мне еще топать и топать. Но спешить ни к чему: в любом случае назад до темна я не поспею. Даже если бы очень торопился. Тем более с мешком кукурузы за плечами.
Папа очень удивился, увидев меня с высоты крыши, которую он и другие артельщики покрывали дранкой.
– За кукурузой? – спросил он, спустившись с крыши.
– За кукурузой, – ответил я, хотя… чего спрашивать-то? – и так все ясно.
– Экой ты, братец, худой, – говорит дядя Зиновий Ангелов. – Кожа да кости. Краше в гроб кладут.
– Чего болтаешь? – сердится на дядю Зиновия папа. – Нормальный мальчишка.
– Если на одной кукурузе, то, ясное дело, нормальный, – не сдается дядя Зиновий.
Другие артельщики поддерживают его:
– Давно мы твоего борща, Витюня, не едали. Соскучились. Шел бы к нам в повара, отъелся бы.
Я смотрю на папу, но он молчит и косит в сторону: значит, не хочет почему-то, чтобы я снова стал поваром. Наверное, из-за той учителки немецкого языка.
– И ничего я не худоват, – все-таки вступаюсь я за папу. И поясняю: – Это потому, что сегодня с утра все шел и шел. А если бы сидел на одном месте, то был бы нормальным. Да и нельзя мне: картошку надо окучивать, помидоры и огурцы поливать…
– Ничего, – снова сердится папа. – В Ленинграде мы и кукурузе рады были бы…
– Эка, вспомнил! – качает седой головой дядя Рукавишников, которого все зовут просто Шурик, хотя ему уже очень много лет. – Блокада… Когда это было… А мальчишке расти надо… в его возрасте нужны жиры, то да се…
– Я в его возрасте тоже не шибко-то разъедался, – не сдается папа.
Мне непонятно, чего это вдруг все взъелись на моего папу, будто до этого я когда-нибудь был толстым, а теперь вдруг взял да и похудел. Разве я один такой худой? В нашем классе почти все худые. И даже девчонки. Разве что двое-трое, так у них отцы в начальниках ходят.
Мы сидим у костра, на небе высыпали звезды, я жую недоваренную баранину, глотаю ее, так и не прожевав. Глаза у меня слипаются, ленивый разговор у костра уплывает куда-то вдаль.
– Совсем сомлел парень, – слышу я над самым ухом. Потом отрываюсь от земли и куда-то плыву…
Глава 16
Солнце, когда я тронулся в обратную дорогу, едва всплыло из-за дальнего хребта и повисло над морем, отсюда, с высоты, действительно кажущимся черным. Поначалу, как обычно, вещмешок не показался мне тяжелым, но скоро он стал оттягивать плечи, вдавливаясь в них узкими лямками. Это ощущение будет продолжаться не так уж и долго: я привыкну, притерплюсь и перестану замечать, что за спиной у меня что-то есть. К тому же я не собираюсь все время идти и идти. У меня свои планы. Во-первых, я хочу попробовать половить форель в ручье, который впадает в Мзымту. Во-вторых, поохотиться на перепелок, но уже серьезно, а не кое-как. Для ловли форели я взял с собой леску, крючки и мормышки, которые сделал сам из ярких петушиных перьев. Я уверен, что ни одна форель не устоит перед соблазном слопать такую яркую муху. А еще я могу расковырять ножом какой-нибудь трухлявый пень и раздобыть больших и жирных личинок, а на них клюнет даже самая ленивая рыба. Форель можно пожарить над костром, можно принести домой, если удастся наловить много. Главное – поймать, а уж остальное – дело техники, как говорит дядя Зиновий. Да и спешить мне некуда: как бы я медленно ни шел, к вечеру все равно буду дома.
Дорога от Камендрашака идет лесом, петляет, но тропинка срезает все эти петли, она иногда круто падает вниз, затем карабкается вверх. Вот и тот ручей, где я не раз видел стайки форели. Ручей небольшой, его перепрыгнуть – раз плюнуть, но он вырыл себе во время дождей узкое ущелье и множество ям, в них-то и водится форель.
Я снимаю вещмешок, и сразу чувствую себя легко и свободно. Вырезав прямую и ровную орешину, привязываю к ней леску с мормышкой и крадусь к ближайшей яме, стараясь, чтобы рыба меня не заметила. Стайки в ямах всегда держатся мордами вверх по течению, ожидая чего-нибудь съедобного, что принесет им ручей. Но это в основном мелочь. А крупная рыба стоит на глубине и тоже смотрит вверх. И если заметит опасность, тут же прижмется ко дну, и уж тогда никакой приманкой ее не соблазнишь. Так что под конец я чуть ли не ползу, и даже смотреть боюсь в сторону ямы: такая рыба форель пугливая и осторожная.
Но вот я на месте. Медленно высовываю удилище из-за уступа скалы, легким движением посылаю мормышку в ручей – и вода несет ее вниз, как настоящего мотылька, упавшего в воду. Я слегка подергиваю удилище, чтобы рыбе казалось, будто этот мотылек трепещет крылышками, стараясь улететь и не угодить в прожорливую пасть. Со своего места мне не видно рыб: вода рябит, хотя солнце сюда не достает, мормышка ныряет в волнах, и я боюсь, что крючок застрянет между камнями или зацепится за какую-нибудь корягу. Но он не застрял и не зацепился, вплыл в яму – и… И тут что-то взметнулось, натянулась леска, рвануло удилище, я почувствовал резкие толчки, подсек, потянул на себя – и в воздухе затрепыхалась рыба величиной с мою ладонь. Она то изгибается колесом, то крутится, то часто дергает хвостом, пытаясь сорваться с крючка. Наученный горьким опытом, когда, случалось, добыча выскальзывала из моих рук, едва освободившись от крючка, я оттянул майку и запустил в нее форель: уж оттуда она никуда не денется. Положив удочку, сжимаю рыбу рукой через майку, другой вытаскиваю из ее зубастой пасти крючок, а затем цепляю рыбу на кукан. И, держа кукан на отлете, любуюсь своей добычей.
Экое чудо висит на кукане, подергивая раздвоенным зеленоватым хвостом: зеленые, красные, малиновые пятна изукрашивают узкую спину, красные глаза таращатся с мольбою, но мольба не трогает меня: добыча есть добыча.
Забрасывать в эту же яму еще раз не имеет смысла: напуганная форель долго не будет клевать. И я, подхватив свой мешок, двинулся вверх по течению ручья.
Чем выше я поднимался, тем уже становилось ущелье, по которому, обтекая большущие камни, струится вниз безымянный ручей. Иногда попадались плоские крабы, похожие на больших клещей. Потревоженные, они забивались в щели меж камнями, шевелили оттуда длинными усиками и глазами на тонких палочках. В небольших углублениях, выдолбленных водой в камне, суетилась мелкая рыбешка, на которую не было смысла тратить ни времени, ни усилий.
Наконец я достиг большой ямины, и такой глубокой, что вода казалась зеленоватой, хотя на дне виднелся каждый камушек. Так вот почему у форели спины зеленые и в крапинку: в такой воде и на таком дне ее совсем не видно, зато видны косые тени от рыб, и тени эти кажутся мне чудовищно большими. Уж эта-то форель наверняка совершенно непуганая, и такая большая, какой я и не видывал.
Снова я крадусь по краю обрыва, цепляясь за каждый выступ, снова достигаю того места, где в яму впадает журчащий прозрачный поток. Вот яркая мушка упала на воду и поплыла вниз, ныряя в волнах, вот она достигла ямы – рывок, удилище согнулось в дугу, я тяну что-то большое и бешено сопротивляющееся. Видно, как пенится вода, как к самой поверхности взлетает зеленая спина и мелькает серебристое брюхо. Я тащу рыбу вверх по течению, боясь поднять ее в воздух, сердце мое бьется от радости и страха, что добыча сорвется с крючка.