Жернова. 1918–1953. Книга тринадцатая. Обреченность
Шрифт:
Вот и деревня греческих колонистов. Здесь ничего не изменилось за минувшие сутки. И даже ишак стоит на том же самом месте, как будто никуда отсюда не уходил, и так же задумчиво смотрит прямо перед собой, прядая ушами и помахивая коровьим хвостом. И те же куры, свиньи, козы…
И тут калитка сбоку открылась, из нее вышла девчонка в цветастом коротком сарафане и соломенной шляпке с красной ленточкой. Вышла, увидела меня и… и замерла, широко раскрыв свои черные глаза.
И я тоже замер: передо мной стояла моя соседка-певунья. Правда, я уже знал,
– Привет! – сказал я от неожиданности, потому что в Адлере с ней не здоровался и вообще проходил мимо, делая вид, что не замечаю.
– Привет! – ответила она, и глаза ее стали большими.
– Ты здесь живешь? – спросил я.
– Здесь живет моя бабушка.
– А я думаю, куда ты пропадаешь каждое лето?
– Правда? – чему-то обрадовалась она.
– Правда, – сказал я, хотя ни о чем таком раньше не думал, а подумал только сейчас. Я и о ней-то последнее время никак не думал, но для этого имелись свои причины: мне нравилась одна девчонка из параллельного класса.
– А ты откуда идешь? – спросила Рая.
– Из Камендрашака. Там у меня отец работает.
– Так рано?
– Я в лесу ночевал, – сообщил я с гордостью.
– И не страшно? – изумилась она.
– Так, чуть-чуть, – поскромничал я. И пояснил: – Поначалу было страшно, а потом ничего – привык.
– А зачем?
– Что – зачем?
– Ночевал зачем?
– А-а! Так вышло.
– А-ааа… Хочешь молока?
– У меня денег нету, – замялся я.
– Без денег! – воскликнула Рая. – Я только что подоила козу.
– Хочу. А тебя не заругают?
– Что ты! Я сейчас! – И она со всех ног кинулась назад, к дому, угол которого виднелся среди густых деревьев и кустов.
Я отошел в сторонку и сел на обтесанное бревно, положенное на два плоских камня, снял с себя вещмешок, не переставая удивляться тому, что случилось, и тому, что будет, уверенный, что будет что-то удивительное и обязательно хорошее.
Через пару минут Рая принесла большую кружку молока и кусок пшеничной лепешки.
– Пей! – сказала она, протягивая мне кружку.
Я пил маленькими глотками, откусывая лепешку маленькими кусочками, а она стояла рядом и смотрела на меня так, будто никогда не видела, как люди пьют молоко и едят хлеб. Мне стало неловко почему-то под ее пристальным взглядом, я поставил кружку, спросил сердито:
– Ты чего на меня уставилась, будто я с неба свалился?
Рая смутилась, сорвалась с места и убежала.
«Малохольная какая-то», – подумал я, снова принимаясь за молоко, но на этот раз без нарочитой медлительности.
А Рая – вот она опять. На этот раз в ее руках тарелка с двумя большими кусками сотов, над которыми вьется с сердитым гудением оса.
– Вот, – сказала Рая, протягивая мне тарелку.
– Так я ж не съем все это, – запротестовал я, но не оттого, что не съем, а что вот сейчас выйдет ее бабка, или еще кто, и начнут ругаться. Тут и меду не захочешь. Но меду хочется: я давно не пробовал это лакомство, хотя на адлерском базаре иногда армяне или греки продают мед, в бочонках и в сотах. Но он так дорого стоит, что мама покупает его очень редко.
– Да ты не бойся, – говорит догадливая Рая. И поясняет: – Дома никого нет: все ушли на табак. Хочешь, покажу тебе, где я живу? – и замерла в ожидании, готовая то ли убежать, то ли еще что.
Я вежливо соглашаюсь посмотреть: нельзя же не согласиться, если тебя так вкусно угощают. И опять она почему-то обрадовалась, даже вся как-то засветилась, вспыхнула, всплеснула руками, и от нетерпения ее загорелые ноги чуть не пустились в пляс. А чему тут радоваться? Просто удивительно и непонятно.
Мы входим в калитку. Мешок свой я захватил с собой: мало ли, свиньи разорвут или ишак позарится. В одной руке у меня тарелка с сотами, в другой пустая кружка.
Дом большой, двухэтажный, стоит на сваях из плиточного камня. Здесь все дома стоят на таких сваях, потому что дожди и сырость. Я знаю, из чего строят эти дома: каркас из дерева, затем турлучные перегородки, которые обмазываются глиной, смешанной с соломой, крыша из дранки.
Огромная кавказская овчарка с клочьями седой шерсти высунулась из будки, с хрипом дернулась на цепи, но Рая крикнула ей: «На место!», таким неожиданно резким голосом, будто это был голос кого-то другого, а не ее собственный. И оглянулась на меня смущенно.
Собака послушалась и легла, ворча и скаля желтые клыки.
Мы поднимаемся на высокое крыльцо, здесь я оставляю вещмешок, пустую кружку, а тарелку с сотами несу с собой, потому что осы, вытираю свои босые ноги о мокрую тряпку. Мы входим в дверь, занавешенную марлей от мух, вступаем в прохладу жилья, где пахнет молоком, медом и хлебом. А может быть, это от меня теперь так пахнет. Везде половики, как в деревне у дедушки и дяди Миши в Калининской области, как на Урале в Третьяковке. Полы некрашеные, чистые, белые. Такие они бывают, когда их скоблят ножами или еще чем-нибудь острым. Например, осколками стекла.
– Вот здесь у нас кухня, – поясняет Рая, показывая на дверь, в которую видны печка и полки с посудой. Только не русская печка, а так называемая «плита». – Здесь мы кушаем: дедушка, бабушка, я и Андрюшка. Там спальня, там тоже спальня…
Мы останавливаемся перед лестницей, ведущей наверх.
– Там моя комната, – сообщает она чуть ли ни шепотом. И чего-то ждет.
Я не сразу соображаю, что на лестницу я должен вступить первым. И я вступаю, хотя что может быть интересного в комнате, в которой живет девчонка?
И в ней действительно ничего интересного нет. Ну, кровать, накрытая кружевным покрывалом, ну, две высокие подушки. Еще стол, этажерка с книжками – не густо. По корешкам я узнаю томик Пушкина, «Как закалялась сталь» Николая Островского, томик стихов Некрасова. У меня тоже книг не так много, но много и не купишь, экономя на мороженом. Зато у меня есть Лермонтов, а его я люблю больше всех поэтов. А еще Джек Лондон, Арсеньев, Купер, «Молодая гвардия», «Тихий Дон»…
– Вот, – произносит Рая опять почти шепотом, – здесь я и живу.