Жертва вечерняя
Шрифт:
Я скорчила пресерьезное лицо и кивнула головой.
— Похож, — полувопросительно выговорила я.
— Как две капли. Он такой был до самой смерти.
Хорошо, что я хоть это узнала: Алексея Степановича больше нет в живых.
Вениаминова верно считает меня литературной женщиной. Она вдруг начала со мной говорить о русских журналах. Вот уж попала-то. Но какие она выражения употребляет, о-ой!
— Все, что теперь пишут, все это — навоз!
Так-таки и сказала: навоз. И не думала сконфузиться.
— Я вам, ma chиre, вот что скажу, — заговорила она громко-прегромко, даже все жилки у нее на лбу налились, —
Зачем это она мне все выпалила? Ничего я этого не знаю и проверить не могу: слушал ее Гоголь или не слушал? Но уж тон у нее, признаюсь… уже нельзя грубее. Где она выучилась так кричать? Я про нее слышала от кого-то, что она была держана ужасно строго. Мать их, светлейшая-то, держала ее и сестру ее до двадцати лет в коротких платьях. Этикет был как при дворе. И после такого воспитания она говорит: навоз!
C'est peut кtre sublime de simplicit'e, mais `ea sent mauvais. [121]
Я бесилась на самое себя, когда сидела у Вениаминовой. Что я там забыла? Зачем я лезу? Неужто из-за того только, что Домбровичу вздумалось присоветовать мне посещать дома, которые дают вам положение в свете? Отчего я никогда хорошенько не пораздумаю о том, что, может быть, в свете на меня смотрят как на выскочку. Я вошла в петербургский свет через мужа. У Николая очень хорошее родство, это правда. Но мне самой нужно почаще напоминать о себе, а то меня как раз и забудут.
121
Возможно, это в высшей степени простосердечно, но это дурно пахнет (фр.).
Однако я не хотела, чтоб мой визит Вениаминовой пропал даром. Я сделала препостную физиономию и говорю ей:
— Я всегда так желала чаще видеться с вами, просить вас посвящать меня в ваши интересы.
— Приезжайте, ma chиre, приезжайте. У меня всегда бывает кто-нибудь, по воскресеньям. Мещанский день. Только вам ведь будет скучно. Не говорят о тряпках!
Я нашла нужным немножко обидеться; но сказала весьма смиренно:
— C'est pr'ecis'ement pour `ea que je sollicite votre indulgence! [122]
122
Вот именно поэтому я прошу вас быть снисходительной ко мне! (фр.).
— Без фраз, моя милая, без фраз. Вы мне нравитесь. С вашей красивой рожицей (она так и сказала: рожицей) вы могли бы быть олицетворенная пустота. А вы еще серьезнее других. Мне с вами нечего церемониться. Я всем говорю правду.
Это очень удобно: говорить правду! Не начать ли и мне третировать всех, как мадам Вениаминова? Надо только помогать больше разным салопницам, чтоб про вас говорили: она святая, а потом и рубить направо и налево: "Вы пишете навоз, вы не так глупы, как я полагала, у вас недурная рожица и т. д. и т. д.!"
Я нахожу, что у Cl'emence, хотя ее maman, вероятно, и не была светлейшая княгиня, тон такой, что Вениаминова не годится к ней и в кухарки.
Пришло и воскресенье. Я поехала скрепя сердце. Вечером у Вениаминовой просто-напросто — смертельная тоска. Или, может быть, я так глупа, что не понимаю: в чем состоит высокий интерес этих вечеров?
Из барынь были какие-то три фрейлины, старые девы, в черном, птичьи носы. Говорят протяжно-протяжно и все только о разных кне-езь Григорьях… да о каких-то «католикосах»… Были еще две накрашенные старухи. Несколько девиц, самых золотушных. У Вениаминовой дочь, девушка лет пятнадцати. Они играли в колечко, кажется. Муж Вениаминовой точно фарфоровый, седой, очень глупый штатский генерал, как-то все приседает. Кричит не меньше жены. Все, что я могу сказать об этом вечере: подавали мерзейшие груши, точно репа.
У Вениаминовой: в ее гостях, в прислуге, в детях, в мебели, в особом запахе, который стоит по комнатам, во всем есть что-то тяжелое, подавляющее, что-то отзывающееся святошеством. Мало того, фальшиво все это! Уж по-моему, если в евангельской чистоте жить, так зачем собирать титулованных обезьян и предаваться, в сущности, такому же тщеславию, как все мы грешные, если еще не похуже?
Мужчин было очень мало. Я даже и не разглядела их хорошенько.
Домбрович приехал часом позднее меня. Я с ним села к окну и принялась пилить его:
— Ну, уж ваша Вениаминова!
— А что?
— Кухарка. Говорит грубости…
— Это ничего. Она бесподобная женщина. У нее, во всем Петербурге, только и есть такой aplomb…
— Поздравляю!
— Вы смиритесь, — укрощал меня Домбрович. — Если она будет с вами хороша, вы тогда разглядите ее ближе, она интереснейший субъект. Вы должны сразу помириться с ее манерой. Но в этом-то и заключается вся сласть. Поверьте мне: кто не бывал здесь в воскресенье, мужчина ли, барыня ли, тот, как бы вам это сказать… не имеет точки опоры.
— Je m'enbкte tout de mкme! [123] — капризничала я.
— Сразу нельзя же. Обтерпитесь. Вы посмотрите-ка вон на тех трех траурных птиц. Не бегайте от них. Вступите с ними в благочестивую беседу. Чего-чего вы не наслушаетесь.
— Где же ваши хваленые мужчины? — спросила я.
— А вот вам первый.
Он встал и пошел навстречу к какому-то мужчине. Я взглянула: лицо знакомое.
— Я вам не представляю графа, — сказал мне Домбрович, подводя этого барина.
123
Мне это тем не менее скучно! (фр.).
Этот граф приходится как-то родственником Вениаминовой. Он сочиняет разные романсы. Кажется, написал целую оперу. Он такого же роста, как Домбрович, только толще и неуклюжее его. Лицо у него красное, губастое, с бакенбардами и нахмуренными бровями. Словом, очень противный. С Домбровичем он на ты. Подсел ко мне, задрал ноги ужасно и начал болтать всякий вздор. Его jargon в том же роде, как у Домбровича, но только в десять раз грубее. Он как сострит, сейчас же и рассмеется сам. А мне совсем не было смешно.