Жертва вечерняя
Шрифт:
Я бы, может быть, не поверила даже Степе об этих людях, которых он называет "людьми сороковых годов". Но тут я сама почувствовала, что Степа говорит сущую правду.
Не знаю уж как, но разговор их коснулся и молодого поколения. Домбрович тотчас же взял какой-то плаксивый, полушутовской, полусерьезный тон и начал ныть, повторяя, что он поглупел, что ничего он не понимает в разных вопросах; опять явились на сцену Доброзраков и Синеоков и разговор их об организме за графином водки. Боже мой! Неужели я до сих пор не замечала, что Домбрович страшно повторяется? Ведь у него всего десять, пятнадцать анекдотов. Он их немножко варьирует, вот и все. У него в голове,
Домбрович хотел пересидеть Степу. Но догадался, верно, что Степа не уйдет. Пора было обратиться и ко мне.
Тут он очень уж перетонил. Он предложил мне несколько вопросов. Я поняла, что эти вопросы были приготовлены.
— Вы были нездоровы?
— Вы, верно, засядете теперь дома?
— Ваш кузен долго пробудет еще здесь?
Эти три вопроса были предложены один за другим, одним и тем же тоном.
Я отвечала на них кратко и с казенною улыбкою, прибавивши, что весной собираюсь за границу.
— И вы также? — спросил Домбрович у Степы.
— Вероятно, — ответил Степа.
Понявши, что ему дана чистая отставка, Домбрович вдруг успокоился и совершенно приятельским тоном сказал:
— Ну, и прекрасно, я очень рад за вас. Поезжайте, поживите подольше. Вы теперь Петербург знаете, хорошенького понемножку! А я к себе в деревню, буду разводить кур и гусей. Петербургские анахарсисы обрадуются и будут получать по гривеннику за строчку, печатая на меня пасквили. Прощайте, Марья Михайловна.
Он протянул мне руку и пожал ее без всякой аффектации.
Степе он поклонился как-то боком и вышел, немножко сгорбившись, совсем почти стариковским шагом.
— Ну? — спросила я Степу, когда мы остались одни.
— Ну? — повторил он вопрос.
— И ты думаешь, что он еще опасен для меня? Ха, ха, ха! Где у меня были глаза?
— Я тебе верю, Маша. Ты, кажется, вылечилась. Но г. Домбрович умнее, нежели я ожидал. Он чистый тип, без примеси. Его влияние…
И Степа задумался.
— Ты хочешь сказать, Степа, что он меня испортил больше, чем тебе показалось с первого разу. Так ведь?
— Да, Маша, так.
Я видела, какая неподдельная грусть напала на Степу, именно грусть. Это настоящее слово. Он сидел на маленьком пуфе. Я подошла к нему, опустилась на пол и положила голову свою на его колени.
— Да, — шептала я, — ты угадал, Степа. Я такая скверная, что у меня нет ни одного местечка ни в мыслях, ни в совести, которое не было бы загажено! Но я вся перед тобой наружу. Спаси меня, сделай из меня другого человека!
Долго я рыдала, стоя так среди гостиной.
18 апреля 186*
Утро. — Понедельник
Степа, кажется, успокоился на мой счет. Он видит теперь, что г. Домбрович для меня — пустой звук. Но только в этом он и успокоился… Вчера я в первый раз вызвала его на настоящий разговор и сама ужаснулась, когда все выслушала.
Он долго крепился. Он не хотел меня оскорблять, но я ему сказала:
— Послушай, Степа, одно из двух: или ты меня считаешь женщиной навеки погибшей, и тогда брось меня, я не стою ни твоей дружбы, ни твоей помощи. Или ты не совсем в меня изверился, и в таком случае не щади меня, начинай говорить со мной так, как следует.
Эти слова подействовали на него. Он точно совсем преобразился и заговорил со мною в настоящем своем тоне: добро и мягко, но без смазываний.
— Изволь, Маша, я сделаю по-твоему. Из дружбы к тебе, я ворвался в твою тайную жизнь насильно. Ты меня за это благодаришь теперь, ну и прекрасно. Я, вот видишь ли, враг всяких развиваний. Я не хочу в жизни своей брать на себя роль наставника и руководителя с людьми, уже сложившимися.
— Но ведь ты меня приговариваешь этим к смерти, — перебила я.
— Вовсе нет.
Он сидел у столика в моем кабинете и как раз положил руку на красивый томик Руссо, подаренный мне Домбровичем.
— Откуда у тебя эта книга? — спросил он. Я ему рассказала, как она перешла ко мне.
— Это хороший подарок, Маша. Не отсылай его назад Домбровичу. Я вижу, что он дал тебе читать Руссо из своих художественных соображений. Но это не беда… Ты ее всю прочла?
— Всю.
— Помнишь ты, что Руссо рассказывает про свою Терезу?
— Помню.
— Вот тебе пример, Маша. Один из величайших умов, может быть самый страстный развиватель человечества, пламенно преданный своим идеалам, не добился даже простой грамотности в Терезе. Ты помнишь, он говорит, что она не умела порядочно читать. Он оставил ее в покое. Развивать тебя я не желаю. Ты человек готовый. Я видел тебя девушкой, знал тебя замужем, догадывался о твоей жизни по письмам, потом по абсолютному молчанию. Теперь присутствовал при твоем кризисе, смотрел, слушал и сидел около тебя целых две недели. Нечего тебя пересоздавать, потому что грунт у тебя прекрасный. У нас так опошлили слово "широкая натура", что совестно и употреблять его. Ибо ты, как женщина, едва ли не самая широкая натура, какая только мне попадалась. Грунт, стало быть, есть. Но кроме грунта ничего, слышишь ли: ничего! В тебе нет ни одной мысли, ни одного побуждения, которое бы вытекало из твоей природы. Это кажется нелепостью; но оно так! Ты даже себе представить не можешь, Маша, до какой степени обволокла тебя со всех сторон, если я могу так выразиться, "пелена ничтожества и бездушия"!
Я вздрогнула.
— Да, ничтожества и бездушия. Даже и эти слова не совсем точны. У тебя нет ни одного мало-мальски прочного, — я уж не говорю убеждения, — житейского правила. Ты обращаешься в каком-то хаосе!..
— Dans le n'eant, [197]– подсказала я.
— Именно. Ты это чувствуешь; но чувствуешь случайно. И я уверен, что до сих пор, если ты когда-нибудь сама с собой и сознавала это, то никогда не в состоянии была взять какую-нибудь подробность, подумать хорошенько о человеке или об обязанности, об идее, что ли, о чем бы то ни было, с целью допытаться: "держишься ли ты за что-нибудь или нет".
197
В суете (фр.).
— Тысячи раз я пробовала это и сейчас же путалась.
— Так оно и должно быть. Но ты знаешь ли, Маша, что ты могла бы весь свой век прожить в этом n'eant?
— Знаю.
— Домбрович, строго говоря, был для тебя откровением. Тот мир бездушной чувственности и старческого разврата, куда он тебя толкнул, был для тебя оселком. Правда, ты могла сгореть, свернуться совсем, не выдержать физически, схватить чахотку или другое что и умереть двадцати пяти лет. Но так как натура у тебя богатая, тебе предстоял лучший исход. Если ты хочешь, я тебе покажу, до каких пределов идет глубина твоей пустоты. Ты сама ужаснешься, когда увидишь, что в тебе замерли самые первобытные инстинкты женской натуры: ты перещеголяла в бездушии самого г. Домбровича.