Жертва
Шрифт:
Но теперь было уж поздно: и простишь ты себе и не простишь – делу не помочь. Александра Павловна чуть не кричала.
Петр Николаевич выглядел несколько утомленным, но едва ли причиной был сам по себе факт смерти. Смерть сына, как и смерть дочери, вызывали в нем то обычное для него чувство любопытства, какое он испытывал вообще к покойникам и не к таким, а к совершенно ему неизвестным. Утомление сказывалось скорее от бессонной ночи. Гроб привезен был в Благодатное закрытым, но он настоял, чтобы гроб вскрыли, и, когда сняли крышку, он уж сам открыл лицо дочери и
Теперь в своем зеленом бутылочного цвета халате Петр Николаевич дремал в кресле.
Так прошла ночь после похорон.
Состояние Зины между тем ухудшилось. Она слегла. Вызванные доктора сказали, что у нее что-то вроде дифтерита. И все Благодатное затаилось, дожидаясь рокового кризиса. Кризис наступил. Созвали консилиум. Безнадежно.
В доме заведен был строгий порядок, и обычно, когда съезжались дети, этот порядок поддерживался ими с их раннего детства: так, Лиза ухаживала за цветами, Зина кормила попугая. Теперь за цветами ухаживал старый камердинер Михей, а попугай кричал от голода.
И видно было, Зина все помнила и ее это мучило и еще мучило ее то, что, больная, лежа уж неделю в кровати, она нарушает какой-то порядок и лучше было бы, если бы отвезли ее в город, но сказать об этом она не могла, ее душило.
Из последних сил знаками Зина попросила Соню дать ей бумагу и слабою рукой написала одно слово «попугай», – карандаш выпал из рук. И она умерла. Вот было горе.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Третий Бородинский гроб унесли из дому.
В церкви на отпевании, прощаясь с дочерью и в последний раз глянув на это покорное обреченное лицо с плотно сжатыми, как сталь, синими веками и запекшимися измученными губами, Александра Павловна вдруг все вспомнила и не то недавнее счастливое, а то прошлое тайное, что никогда не вспоминалось ей столько лет. И заплакала она крепко и уж старою старухой, сгорбившись, пошла прочь от гроба.
«Разве я думала, что придется таких хоронить?» – плакала она, тряся головою.
А вместо утешения, совесть, еще больше горбя и бороздя ей морщинами кожу, говорила ей, что некого винить, нет другого виновного, кроме нее, все сама, и одна, она одна виновата кругом.
Соня весь день не отходила от матери, жалась к ней и пробовала утешать, и плакала, и большими глазами смотрела – страшно становилось за перепуганную девочку.
– Мама, что ты говоришь? – спрашивала она, пугаясь своего голоса.
И мать ей рассказала о том, прошлом и тайном, что никогда не вспоминалось ей столько лет.
Пятнадцать лет назад, тогда Соне был год, Александра Павловна взяла детей и поехала к своей матери – первый раз выехала она из Благодатного, оставив дом и мужа. И вот приснился ей сон, будто муж ее в алтарь входит. Страшно ей стало: не заболел ли муж, не умер ли? На другую ночь опять сон снится: сломалось обручальное кольцо. И опять стало страшно: муж умрет. И стала она домой собираться.
– Собралась, еду, – рассказывала Александра Павловна, – а сама, не переставая, Богу молюсь, все молюсь Богу: если, говорю,
Александра Павловна мучилась, не отпускала от себя Соню.
Петр Николаевич казался озабоченным и растерянным. Какая-то мысль точила его и беспокоила. Делать то, что он делал изо дня в день, он уже не мог. Вечером он попробовал было передвинуть для порядка шкап в столовой, – отодвинуть-то отодвинул, но так и бросил его стоять на тычке. Схватился за кочергу, но и с печками дело не пошло. Несколько раз Петр Николаевич заходил в спальню к Александре Павловне и Соне, присаживался на кончик кровати и вдруг подымался, оставляя убитых горем жену и дочь.
– Все потерялись – Миша, Лиза, Зина и Соня, и все нашлись, одной Сони нет, – бессмысленно и жутко бормотал он, неизвестно к кому обращаясь, не то к Михею, не то к печнику Кузьме, не то к экономке Дарье Ивановне, заменявшей по хозяйству Александру Павловну.
Поздно ночью Петр Николаевич угомонился и ушел к себе в кабинет. Камердинер Михей, как старый дядька, не оставлял его ни на минуту.
Тревожно и жутко было в доме, все углы стали холодными. Куда все девалось? Где мир, смех и счастье? Три гроба – три смерти морозом заледенили теплый огонек Бородинского очага.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Совершившиеся за какой-то месяц события – это Бородинская история со смертями – тотчас была поднята на язык.
– Тут положительно дело нечисто! – так заговорили не только в соседней Чернянке и не в соседней Костомаровке, но и в Британах и даже в Мотовиловке и, конечно, повсюду в городе.
Как, что, почему? – И давай – и пошло.
Всю жизнь Благодатненскую вверх дном перевернули, по косточкам перебрали и бабушек и тетушек Бородинских и то, чего никогда не было, и то, что было, но совсем не с Бородиными, а скажем, ну с Муромцевыми. Все на свет Божий вывели – глядите, господа, и судите, нам-то все уж давно известно!
Ухватились почему-то за того таинственного гостя-генерала – друга Петра Николаевича, который Бог знает отчего сбежал тогда из Благодатного. И сразу же все решили, что этот самый генерал все знает и стоит только допросить его и станет все ясно, как на ладони. Но где его достанешь? Туда-сюда. Руки опускаются.
Кто-то сказал:
– Перевердеева весь Петербург знает.
– Стало быть, он в Петербурге?
– Конечно!
Срочно был послан от губернатора запрос в Петербург. Чуть ли не в тот же самый день получилась справка. Доносилось, что генералов в Петербурге сколько угодно и есть с такими фамилиями, что даже не совсем ловко в дамском обществе представляться, но Перевердеева никакого нет. Может быть, Переверзев?