Жертва
Шрифт:
И пока наводили справки о каком-то Переверзеве, судили и рядили вкривь и вкось, кто-то железный, не спрашиваясь, никому не отдавая отчета, уверенно совершал свое верное дело, кто-то беспощадный семимильными шагами из дальне-далека шел творить суд и расправу по-своему.
Без Александры Павловны ничего не клеилось, и она через силу, отрываясь от своих тяжелых дум, входила в мелочи жизни. Она считала себя не вправе бросить на произвол судьбы дом, мужа и дочь, – мужа, из любви к которому она принесла такую огромную жертву, дочь,
Да не ошиблась ли она, когда, молясь, отдавала в жертву троих старших, а Соню забыла? И не забыла, а нарочно не помянула? Зачем она тогда не помянула Соню? Все бы уцелели. А что если бы все четверо умерли? Но этого не могло быть; ведь она все отдала, а кто отдаст все… Зачем тогда не отдала всех? Вот вопрос, который сверлил ее и не отпускал.
А ну, как и Соня умрет? Она же вот сказала сейчас, что отдает все, а стало быть и Соню? Вот вопрос, от которого, как помешанная, металась она, боясь думать.
– Соня, Соня, где ты? – спохватывалась Александра Павловна, ища дочь, которая не отходила от матери.
К мукам за себя, за свой поступок, к мукам за единственную дочь присоединялось беспокойство о любимом муже, жизнь которого держалась на трех дорогих смертях. Петр Николаевич еле двигался, он уж не выходил из кабинета, он посинел весь, волосы примазались и блеклая мертвая кожа, точно отделившаяся от тела, висела на нем мешком.
По дому, по всем комнатам пошел тяжелый дух.
Дом был старый, под полом водилось множество крыс – их было целое поколение, и нередко случалось, что какая-нибудь древняя крыса дохла. Вот, должно быть, почему шел невыносимый запах. В другое время Петр Николаевич непременно нашел бы то место, где валялась падаль, пол подняли бы и падаль убрали бы, но теперь не до того было.
Все, кому случалось в это время быть в Благодатном, чувствовали, что так жизнь продолжаться не может, что рано или поздно – какой, все равно, – а должен отыскаться выход. И ждали. А ждать еще положено было три дня и три ночи. И два дня и две ночи уже прошли.
В субботу вечером батюшка о. Иван служил в доме всенощную и накадил изрядно – ладана не пожалел. После закуски уехал, и все не без угара разошлись спать.
– Ночью, – так после рассказывал Михей, – слышу я, барин меня кличет. – «Михей, говорит, голубчик, принеси мне петушка, Христа ради, я тебя никогда не забуду». – «А зачем, говорю, вам, барин, петух в такую пору? Ночь на дворе». – А он только глазом подмигнул: понимай, значит, зачем. Пошел я в курятник, поймал петуха пожирнее, принес петуха и нож подаю. Взял барин петуха, резать стал, а сил-то уж нет – петух все трепыхается. Ну, кое-как с петухом покончил. Крови целая лужа и на полу и на себе. Будто и лучше стало. – «Хорошо бы, говорит, Михей, покойничка посмотреть!» – «Господь с вами, говорю, какой теперь покойник, эка невидаль!» – А у самого по спине мороз подирает – вижу с барином что-то неладно, ровно что его душит, так зуб о зуб и колотит. – «А где Соня?» Да на меня как посмотрит – умирать придет час, не забуду, – так посмотрел. – «В барыниной спальне, говорю, с барыней». Тут барин, видно, успокоился, а я отошел да и прилег.
– Проснулась я ночью, – рассказывала после экономка Дарья Ивановна, – слышу, будто кот мяучит. А откуда, думаю, коту взяться? Помяукала – не отзывается, шипит.
– Петух, действительно, пел, – показывали другие.
Но, видно, и петух не помог. А какой петушок был славный! Сил у старика больше нет, сейчас задохнется. Петр Николаевич вдруг привстал на кровати:
– Все потерялись – Миша, Лиза, Зина и Соня, и все нашлись, одной Сони нет!
И одна заволакивающая мысль найти Соню сейчас же, сию секунду, подняла его на ноги и повела. Не выпуская ножа из рук, он пополз из кабинета в спальню.
Дверь в спальню оказалась полуоткрыта. В спальне было светло от лампадки. Соня лежала с матерью на кровати лицом к двери.
– Курочка, куронька моя! – шептал старик, подползая к кровати.
Соня открыла глаза. Села на кровать. И, глядя на отца, скрюченного, измазанного кровью, в ужасе вытягивала свою лебяжью шейку.
– Куронька, куряточка! – шептал он, силясь подняться на ноги.
И – поднялся.
Лебяжья шейка в луче лампадки еще больше вытянулась под сверкнувшим ножом. – Один миг – и вишневым ожерельем сдавило бы лебедь. Но уж не мог, силы оставили, ему нет спасения! Нож выскользнул из рук и вместе со склизлою кожей, отделившейся от его пальцев, упал на ковер.
Старик, дрогнув, присел на корточки, весь осунулся. Все в нем – нос, рот, уши, все собралось в жирные складки и, пуфнув, поплыло.
И плыла липкая кашица, чисто очищая от дряни белые кости.
Голый, безглазый череп, такой смешливый, ощериваясь, белый, как сахар, череп стал в луче лампадки.
И в ту же минуту огонь, распахнув пламенем дверь спальни, красным глазом кольнул мать, и обомлевшую дочь, и мертвую голову мертвого отца и, бросившись языками под потолок, развеялся красным петухом.
Дом Бородиных горел.
1908
Комментарии
Весы. 1909. № 1, январь. Печатается по изданию: Сочинения. Т. 1.
Любопытно самоотождествление автора с главным героем рассказа: «Автобиографических произведений у меня нет. Все и во всем автобиография: и мертвец Бородин (Собр. соч. Т. 1. Жертва) я самый и есть, себя описываю, и кот Котофей Котофеич (Собр. соч. Т. VI. К Морю-Океану) – я самый и есть, себя описываю, и «Петька» («Петушок» в Альманахе XVI Шиповника) тоже я, себя описываю. А мертвец Бородин, известно, чем кончил…» (Лица: Биографический альманах. 3. С.442).