Жертва
Шрифт:
В дверях Уиллистон сказал, что надо бы еще обсудить эту тему; его очень тревожит то, что творится с Олби.
Левенталь вдавил кнопку лифта. И, тихонько поклацав металлической дверцей, он медленно всплыл.
Потом, лежа в постели, у стенки, согнув колени, уткнув лицо в полосатый матрасный тик, Левенталь перебирал свои ошибки. От некоторых морщился; другие так больно язвили сердце, что какое уж морщиться, и он давил в себе чувства, сдерживал гримасы, только веки опускал. Он не пытался себя щадить; все-все
И вот тут-то дошло до него то, глубинное, к чему пока не решался притронуться. Да, тогда, у Редигера, он потерял голову, это он признает, пожалуйста. Но вот почему? Только из-за оскорблений этого типа? Нет-нет, но он сам тогда начал подозревать, что нижайшую цену, которую на себя назначил, он и то заломил, и сразу сделалось непонятно, зачем кто-то будет платить за его услуги. Под влиянием Редигера он это почувствовал. «Из-за него я поверил в то, чего сам боялся», — думал Левенталь. Разве Уиллистону это понять? Как сыр в масле катается в профессиональном кругу. Для такого, как он, всегда где-нибудь подыщут местечко. И никогда, из-за чьих-то там слов и взглядов, не станет он злейшим врагом самому себе. Тут он может не беспокоиться.
Уиллистон не пытался обелить Редигера, да, правда, но, конечно, он считает, что больше всех виноват Левенталь. И собственно, глядя с точки зрения Редигера, притом учитывая характер Олби, почему же не предположить, что его, Левенталя, специально подбили устроить ту сцену. Гаркави же тогда сразу предположил, что Олби с Редигером стакнулись. Гаркави такое показалось возможным, вот и Редигеру показалось. Только подозрение Редигера моментально сбылось, потому, наверно, сбылось, что ему самому пришло в голову. Уж такой он человек.
И еще одно мучило Левенталя — он провел рукой вниз по горлу, по волосам на груди, убегавшим от выбритой полосы над ключицей. А вдруг он, не отдавая себе отчета, подсознательно то есть, хотел отомстить Олби? Нет, конечно. В тот вечер у Уиллистонов он злился, естественно. Потом — нет. Честно, нет. Уиллистон сказал, что ему верит; но еще неизвестно, верит он или нет. Разве разберешь Уиллистона.
10
Левенталь набежал на Гаркави в воскресенье днем, в кафетерии на Четырнадцатой.
Зашел укрыться от горячего ветра, а заодно и перекусить. Испустив пыльный вздох, за ним захлопнулась стеклянная дверь, он сделал несколько шажков по зеленым плиткам, разинул рот, чтобы отдышаться. Из стопки подносов на столике взял один, двинулся к стойке. Его окликала кассирша. Забыл вытащить чек. Улыбалась: «Вчера хорошо погуляли, а?» Левенталь не стал отвечать. Отвернулся от кассы и — нос к носу столкнулся с Гаркави.
— Тебе что — уши заложило, старик? Я тебе три раза, четыре раза кричал.
— Привет. Ох, тут еще кассирша орет. Я не могу слушать всех сразу.
— Ты сегодня что-то не в настроении, да? Ничего, пойдем, посидишь с нами. Я тут кое с кем. Зять — Юлиин муж, ты знаком, Голдстон — и его друзья.
— Я их знаю?
— Думаю, да. Шифкарт, в частности.
— A-а, музыкант? Трубач?
— Когда это было. Объясни этой женщине, чего тебе надо, а то потом не дождешься. Нет, он уже не по этой части. В одном голливудском проекте. Персевалли и компания, импресарио, «поиск талантов», такого типа. А Шлоссберга ты помнишь.
— Да?
— Я просто уверен. Ну, журналист. Пописывает в еврейских газетах.
— И что пописывает?
— Что попало, по-моему. Сейчас, например, театральные мемуары — раньше в театре работал. Ну и наука, и прочее. Я ведь на идише не читаю, знаешь ли.
— Мне швейцарского с ржаным хлебом, — говорил Левенталь через стойку. — Такой пожилой, да? По-моему, я его видел у тебя, он был с кем-то?
— Совершенно верно; с сыном, которого он на себе тащит в его тридцать пять.
— Больной?
— Нет, так, осматривается; постепенно определяет свое призвание. И дочери есть. Еще хуже.
— Распущенные?
— Бери свой сандвич, — сказал Гаркави.
Женщина размашисто, с грохотом толкнула через прилавок тарелку, и Гаркави поволок Левенталя к своему столу. Трое задвигали стульями, освобождая для него место.
— Левенталь, мой старый друг.
— Мы, кажется, знакомы с мистером Шифкартом, — сказал Левенталь. — Здравствуйте. Мы встречались, когда я жил вместе с Гаркави.
— В холостяцкие дни, — сказал Гаркави. — Голдстона представлять не требуется. А это мистер Шлоссберг.
Шифкарт был лысый, красный — толстая шея, мясистый маленький рот. Сказал дружелюбно: «Да-да, припоминаю», — придавил растопыренной пятерней золотую оправу очков. Шлоссберг зычно повторил имя, но, очевидно, не вспомнил. Сильные басовые ноты прерывались и стирались одышкой. Но сам он был крупный, Шлоссберг; седая внушительная голова, усталые плечи, широкое изношенное лицо; непропорционально мелкие голубые глазки, и даже взгляд изношенный. Но это был еще могучий старик и, видно, когда-то, в молодости (Левенталю чуялось по некоторым ремаркам), чувственный, властный, блистательный — денди, о чем свидетельствовали этот двубортный пиджак, эти остроносые туфли. Плетеный галстук растянут, утратил форму, но завязан смелым, широким узлом. Левенталя сразу к нему потянуло.
— Мы тут обсуждаем одну актрису, которую Шифкарт выискал парочку лет назад, — объяснил Голдстон, обнимая длинной волосатой рукой свой затылок. — Такая Ванда Уотерс.
— Персевалли — вот кто их печет, — сказал Шифкарт. — Великий шоумен.
— Но данную девицу именно ты откопал.
— А я и не знал, что это твое открытие, Джек, — сказал Гаркави.
— Ну, просто увидел, как она пела с оркестриком.
— Ну да!
— В Нью-Джерси. Был в отпуске.
— Сплошное очарование, — сказал Голдстон.