Жестокая конфузия царя Петра
Шрифт:
Любил ли её Пётр? Прежде, когда их близость была в известной мере случайной и кратковременной, то была скорей привязанность — плотская, мужская.
Ныне, когда они жили под одним кровом и спали в одной постели, она уже не сомневалась — любил! Среди множества своих больших, важных, государственных и тревожных дел — любил.
Екатерина расцветала на глазах — только любовь может столь сказочно преобразить женщину, возвратив девичество и всё связанное с ним: бархатистую, с лёгкой смуглянкой кожу, упругость тела, искрящиеся глаза, счастливую улыбку, не сходившую с уст, летящую
А к царю вернулась жадность возлюбленного. О, они были парой, рождённой друг для друга. И жадность Петра сторицей вознаграждалась Катериной.
Пётр перестал ходить в токарную. Он набрасывался на неё по утрам — будил, если она спала. Он затаскивал её в опочивальню с вечера, сразу после ужина. И начиналась та сладостная телесная борьба, в которой каждый попеременно становился победителем, где она уступала, но и требовала — мягко, по-женски умело, раззадоривая его всё сильней и сильней.
Царь забросил все дела и пропадал в Преображенском. А Преображенское всё видело, всё замечало десятками пар завистливых женских — да и мужских — глаз. Преображенское как бы затаило дыхание, с жадным вниманием вглядываясь в едва ли не сотрясавшийся фахверковый домик царя.
Тайна открывалась сама собой. Впервой царь-государь был столь открыто поглощён любовью. Стало быть, это нечто серьёзное, венец его жизни — эта Катерина-услужница.
Первой стала обращаться к ней с подчёркнутой уважительностью царевна Наталья. За нею — царица Прасковья. И все поняли: по-старому более нельзя. И переменились. Стали низко кланяться при встрече, бросались оказывать услуги, которых прежде требовали от неё.
И все продолжали придирчиво изучать царскую избранницу. Хороша? Пожалуй, но уж на царской-то дорожке попадались и покраше. Взять ту же Монсовну — экий цвет лазоревый. Видно, в этой, в Катерине, было нечто такое, некая особливость, тонкость, притягательность, телесный магнетизм, чего не было в других царских метресках. Что это было такое, мог сказать лишь сам царь, а все остальные обитательницы Преображенского терялись в догадках.
— Нет, тут дело нечисто, — шептались, — тут чары, зелье приворотное, иноземное. Ясное дело — лютерка она, а они искусны в колдовстве да в чернокнижии. Нечисто дело... — Высматривали да допытывались, но так допытаться и не могли.
А тем временем Наталья приставила к Катерине трёх комнатных девушек для услуг. Стало быть, дело-то серьёзное, стало быть, опасно шептаться и слухи разносить про колдовство — свиреп царь, эвон как в пыточном-то застенке вздёргивают тех, кто распустил языки. Примолкли... Пробовали расспросить девушек — не могли они своей новой госпожой нахвалиться.
Катерина была добра к ним. Прошлое не забывается, особенно когда ты не успел сильно отдалиться от него и когда всё ещё опасаешься ненароком в него вернуться. От прошлого у неё остались сильные руки работницы, проворство и умение, хозяйственность и доброта. Доброта человека, прошедшего всё — огонь, воду, медные трубы и чёртовы зубы. И ничего не забывшего. Ей выпал дивный жребий, и потому она хотела ладить со всеми и быть доброй. Она испытала подневольное состояние, и это усиливало в ней приливы доброты.
А
Она не торопилась. И не торопила. Она понимала: время всё поставит на своё место. В ней было вдосталь природного здравого смысла. И потому её комнатные девушки Настёна, Феклуша и Палаша преисполнились любви и преданности к своей госпоже, обращавшейся с ними как с ровней.
Они называли её госпожой и лишь месяц спустя стали называть её государыней — когда у Катерины уже был свой небольшой штат. Ещё не статс-дамы, ещё не фрейлины, а такие же услужницы, какой некогда была она сама.
Зато Екатерине стоило великого труда переменить обращение к царю. Она неизменно, даже в постели, среди ласк и объятий, среди телесного неистовства двух любовников, называла его не иначе как «ваше царское величество». С большим трудом дался ей «государь». Потом был найден счастливый вариант: «мой господин» и «мой повелитель». Но «ваше» осталось на всю жизнь, как на всю жизнь осталось прилюдное «ваше величество».
Порою Пётр даже негодовал:
— Ну назови меня хоть раз по имени — Петею. Петрушею! Господь дал мне имя, а не титул. Неужли когда ты ложишься со мною, когда я вхожу в тебя, то всё ещё продолжаю быть величеством?
— О, ещё каким! — радостно и благодарно смеялась она. — Самым великим величеством, каких больше в целом свете нет.
— Уж будто нету? — ревниво допытывался он.
Она глядела на него, искренне недоумевая: неужто он может сомневаться? Неужто он не слышит её стонов, не видит её изнеможенья? Она не могла сказать ему, что носила на себе многих, но он среди них — истинный царь. Царь-мужчина.
— Так будет всегда, — повторяла она. — Царь-государь, каких в свете нет и не будет.
Пролетали часы в любовных схватках, становившихся всё ожесточённей, всё изобретательней, с переменою мест, с полной потерей сил, когда оба внезапно засыпали с блаженной улыбкой. И вместе с тем текли, утекая, государственные дни и дела. Сотни вёрст успели протопать по снежным разбухшим весенним дорогам гвардейские полки, а царь всё опоминался.
На носу был март. Февраль был ветродуй, март — зимобор. Он всё сильней борол зиму. А там, в тех краях, куда медленно текли русские полки, март был уже весновеем и грачевником. Там из-под снега уже пробивалась первая нежно-зелёная трава. А это был сигнал, что можно пускать своим ходом главную ударную силу — кавалерию.
— Время убегает, — опомнился наконец Пётр, постепенно разгоравшийся к делам. — Доложи, Алексей.
Макаров доложил. Утешительного было мало. Войска разворачивались вяло. Орды татар разоряли Украйну. Союзники никак не пошевелились.
Пётр взял лист бумаги и стал писать Михаиле Голицыну, находившемуся на главной линии:
«Господин генерал-лейтенант. Понеже татары уже в Украйну вступили, того для и вам надлежит в границу вступить и потщитца конечно, с помощию Божиею, что нибуть учинить против неприятеля...»