Жестокое милосердие
Шрифт:
Красивые речи! Что-то он скажет теперь, когда своими глазами увидит, как метит человека подобное происхождение.
Пока он расшнуровывает мой корсаж, я сижу точно аршин проглотив. Наконец верхняя часть платья падает вперед. Я ловлю ее обеими руками и прижимаю к себе, точно силясь укрыться за ней.
Сзади раздается шорох: Дюваль вытаскивает из поясных ножен кинжал. Звук, с которым он режет мою залитую кровью сорочку, кажется в тихой комнате невероятно громким. Воздух холодит мне влажную спину. Я что есть сил впиваюсь пальцами в платье, готовясь к тому,
Дюваль ничего не говорит, и это тянется так долго, что я невольно вспоминаю жуткое молчание Гвилло, увидевшего мою спину. А потом — его страх, ярость и омерзение. Я принуждаю себя дышать — иначе дыхание попросту замирает в груди.
— Так вот в чем дело, — наконец произносит Дюваль. — Вот, значит, что ты от меня прятала. Бедняжка Исмэй! — Его голос сладок, точно тихая ласка. Я расправляю плечи и смотрю прямо перед собой, а Дюваль спрашивает: — Кто это тебя так?
Я отвечаю:
— Меня обжег яд, сваренный деревенской ведьмой для матери, пытавшейся изгнать меня из чрева.
Когда он вновь ко мне прикасается, я чуть не вскрикиваю от изумления. Он ведет пальцем вдоль шрама, и моя кожа вздрагивает от прикосновения. В этом месте она невероятно чувствительна. Неожиданно блаженное ощущение разливается по всей спине, как от прикосновения ангельского крыла.
Кто бы знал, каких усилий мне стоит не спрыгнуть с кровати и не броситься прочь!
Вероятно, ощутив это, Дюваль тихо произносит:
— В шрамах нет бесчестья, Исмэй.
Мне хочется высмеять эти ласковые слова и заявить, что его мнение для меня ровным счетом ничего не значит. Только это была бы неправда. Значит, да еще как! И даже хуже того — ломает последние рубежи моей обороны.
— Надо промыть, — бормочет он.
Мне остается лишь согласиться — действительно надо. Он встает, и я чувствую облегчение… и вместе с тем — разочарование.
Дюваль наливает воды из кувшина в неглубокий таз и несет его к кровати. Ставит тазик себе на колени и смачивает льняную тряпицу, после чего легкими и уверенными касаниями смывает загустелую кровь. Точно так же за мной ухаживала бы, к примеру, сестра Серафина, но до чего же остро я чувствую его прикосновения! Каждый вершок моей кожи, каждый позвонок и даже самый шрам — все просто млеет от удовольствия. Весь мир суживается до пределов моей спины, которую трогают его руки, все остальное просто перестает существовать.
Я закрываю глаза и делаю попытку разрушить очарование:
— А у тебя есть шрамы, господин мой?
— Конечно. — Он отнимает тряпочку от моей кожи и выжимает над тазиком. — Один я получил на службе у моего отца-герцога, другой — служа сестре. — Он подносит вновь смоченное полотно к моей коже, и я содрогаюсь. Мне так хочется всем телом податься навстречу его руке, прижаться к нему, погрузиться в источаемое им тепло. Вместо этого я заставляю себя слегка отстраниться.
— Наверное, уже все чисто, — говорю я ему.
Он придерживает меня за здоровое плечо, и где-то в потаенной глубине моего тела зарождается совсем особая дрожь.
— И
Кажется, он берет меня на «слабо», и я отвечаю:
— Еще чего! — И замираю неподвижно.
Я даже приветствую каждый укол иглы, входящей в мою плоть. Вот уж к чему я издавна привыкла, так это к боли! К тому же она помогает преодолеть хмельное опьянение от прежних прикосновений Дюваля.
— Ну все, — говорит он наконец, и я чувствую натяжение нити: мой целитель завязывает узелок. Потом наклоняется вплотную, обдавая мою кожу теплым дыханием, и зубами перекусывает нитку. — Вот так. Теперь подними руку, только медленно. Хочу посмотреть, не тянет ли где.
Я повинуюсь, свободной рукой придерживая передок платья. Шов пульсирует и болит, но терпеть можно. Боль ровно такая, чтобы я не забывала беречь руку, пока рана не заживет.
— Вполне сойдет, — подтверждает Дюваль. — Хотя искушенные вышивальщицы меня бы засмеяли, конечно!
Я отвечаю:
— Ну, можно поупражняться с герцогиней и ее фрейлинами — они по вечерам расшивают алтарный покров.
— Нет, спасибо, — фыркает Дюваль. — А вот тебе бы не повредило. Хоть несколько дней, пока заживает.
— Не получится, — говорю я. — Разве ты не заметил, что интриги и заговоры кругом так и бурлят?
— Заметил, — сухо отвечает Дюваль.
— Можно мне теперь встать?
— Если хочешь.
Я поднимаюсь на ноги, не забывая прижимать к себе платье. И поскорей поворачиваюсь, желая убрать шрамы с его глаз.
Однако оказывается, что смотреть ему в лицо — еще хуже. Некое чувство смягчило его черты, а в глазах светится та самая нежность, которую я видела, только когда он смотрел на герцогиню. Наши взгляды встречаются. И тут что-то происходит. До него как будто лишь сейчас доходит, что мы с ним наедине в этой спальне, а я еще и полураздета. Нежность в его глазах сменяется чем-то другим, отчего я очень остро осознаю прохладный воздух, овевающий мою спину, и драный лиф платья у себя в руках. Он делает шаг вперед, потом еще. Он по-прежнему смотрит мне в глаза, потом поднимает руку и убирает с моей ключицы локон, выбившийся из прически. Тут я совершенно перестаю соображать и просто тянусь к нему.
Он берет в ладони мое лицо и медленно-медленно поднимает его к своему. Его прикосновение до того бережно, словно я — какая-нибудь хрупкая драгоценность. А потом моих губ касаются его губы. Они теплые и твердые и в то же время невероятно мягкие.
Во мне зарождается доселе неведомый жар. Он пронзает меня, словно огненный меч! Я принимаю его губы, мне хочется большего, хотя чего именно мне хочется — понятия не имею. Он придвигается еще на полшага, так что наши тела соприкасаются; его рука ложится мне на талию и притягивает еще ближе. Длящийся поцелуй окончательно лишает меня рассудка, вся моя выучка и недоверие пасуют перед огнедышащей тайной, что лежит между нами.