Жила-была одна семья
Шрифт:
— А какие страны вам нравятся?
Самат с удовольствием бы буркнул: «Никакие», но природная вежливость все же заставила произнести:
— Да разные, ничего определенного.
— Правда? — Эту странность Ильзира решила пропустить мимо ушей. — А я люблю море. Знаете, лежать на пляже, загорать, балдеть, ничего не делать…
— Не знаю! — На сей раз он действительно буркнул. Самат не умел ничего не делать и презирал тех, кому это нравилось.
— Очень зря! Расслабляет потрясающе. Потом так приятно возвращаться в серые будни. Ей-богу! После такого отдыха буквально летишь домой, мчишь на всех парусах, хочешь скорее встретиться с родными, рассказать им о переполняющих тебя впечатлениях, поделиться эмоциями. Вам знакомо это чувство?
«Знакомо ли мне это чувство?»
Самат очень спешил. Как будто пять или десять минут могли сыграть какую-то роль. Он не мог объяснить, почему ему казалось, что он может не успеть. Впрочем, он опоздал еще до того, как начал
— «… Все будет так. Исхода нет», — периодически выкрикивал Самат с той минуты, когда, проводив Иру с Ленинградского вокзала домой, поспешил к себе, чтобы «скорее встретиться с родными, рассказать им о переполняющих его впечатлениях, поделиться эмоциями». Несмотря на радужное настроение, он испытывал и какую-то неловкость, и довольно сильное волнение. Не каждый день приходится сообщать родителям о намерении обзавестись семьей. «Ничего. В конце концов, я на последнем курсе. Как раз найду работу, и поженимся. Отец, конечно, попытается отговорить, прочитает лекцию о серьезности этого шага, попугает тем, что карьера ученого может оказаться под угрозой, может, даже вспомнит свой неудачный опыт и попеняет за похороненные надежды на татарских внуков, но и только. Драматизировать, скорее всего, не станет. В конце концов, образованность и интеллигентность никогда не позволяли папе надевать на глаза шоры и игнорировать желания своих детей». Последняя мысль помогла Самату немного успокоиться. Он вспомнил разговор с матерью и буквально почувствовал, как в крови бойкие шарики уверенности сломили отчаянное сопротивление мнительности и ринулись мощным потоком к сосудам мозга, чтобы наполнить его одной-единственной и такой светлой, такой отрадной мыслью: «Что бы ты ни делал, что бы ни решил, как бы ни ошибался — твои родители всегда на твоей стороне». Хотелось скорее вбежать в квартиру не только для того, чтобы сразить их известием о грядущей свадьбе, но и потому, что он испытывал огромное желание просто обнять этих родных людей. Он надеялся застать отца дома. Благо питерский поезд прибыл ни свет ни заря, так что даже такой труженик, как профессор Салгатов, должен был еще пить в халате кофе на кухне или, в крайнем случае, выбирать уже рубашку и галстук. Самат даже загадал: «Если папа пьет кофе, то все будет хорошо. А если стоит у шкафа, то… то… то тоже неплохо».
Отца не было ни на кухне, ни в кабинете. Квартира встретила юношу гнетущей тишиной. Нет, тишина была не просто гнетущей, она была какой-то… какой-то мертвой. Самат даже тряхнул головой, чтобы избавиться от дурных мыслей. Но если одни мысли можно засыпать, «задумать» другими, то как поступить с предчувствиями? Можно ли их обмануть?
— Пап! Мам! — позвал Самат все еще не слишком встревоженным голосом. На самом деле, на свете могло быть немало причин, заставивших отца уйти из дома раньше обычного. А мама могла просто-напросто спать. Но спальня оказалась пустой, и тогда молодой человек забеспокоился всерьез. Он обежал квартиру в поисках записки: родители знали, когда прибывал его поезд. Ничего не нашел и решил позвонить сестре. В конце концов, если родители решили срочно уехать из города, они должны были предупредить хотя бы ее.
Часы едва пробили семь, поэтому голос женщины, подошедшей к телефону, был заспанным и недовольным. Самат вежливо извинился перед свекровью сестры и попросил позвать Айгуль к телефону.
— Нет ее, — послышалось из трубки после непродолжительного, но, как показалось молодому человеку, озадаченного молчания. И еще одно было в этом голосе, что заставило Самата испугаться по-настоящему: в нем явно звучал плохо скрываемый страх.
— То есть как нет? Они куда-то уехали? Она вместе с нашими родителями? Подождите, что-то с ребенком? — Сестра была в положении, но беременность еще не дошла и до половины срока. — Почему вы молчите? Говорите же!
— Говорю же: нет ее.
— Как нет?
— Совсем нет, Саматик, — прошептала женщина почему-то извиняющимся тоном.
Уже все понимая, но отчаянно отказываясь верить, Самат выкрикнул последний вопрос:
— Что значит «совсем»? Где она, где?
Теперь молчание было более продолжительным. Наконец из трубки виновато прошелестело:
— Я… я не знаю. Наверное, в морге.
Самат не помнил, сколько он простоял, сжимая в руке пиликающую короткими гудками пластмассу. Он вообще плохо помнил последующие несколько дней. События, разговоры, действия остались покрытыми какой-то плотной пеленой, в редких просветах которой появлялась сначала мать: резко постаревшая, изможденная, неживая, сообщающая каким-то чужим, отстраненным голосом о том, что беременной Айгуль муж неожиданно сообщил, что встретил другую женщину и подает на развод, а она не нашла для себя лучшего выхода, чем полет с Крымского моста в небытие. Затем в очередной, не слишком плотной ряби тумана показывалась сама Айгуль. Точнее, это было что-то совсем не похожее на сестру: что-то одутловатое, отекшее, отталкивающее. Но Самату пришлось поверить: та, на которую он не мог взглянуть без отвращения, та, к которой не мог решиться подойти, та, над которой глухо, почти беззвучно рыдала мать, была его любимой старшей сестренкой. Той самой веселой, беззаботной красавицей Айгуль, которой родители позволили идти своим путем, позволили совершить свои ошибки и которая решила расплатиться за эти ошибки таким ужасным, необъяснимым, непоправимым способом. Потом из пелены выплывала больничная койка отца и он сам — всегда такой сильный, энергичный, мощный, а теперь лежащий без движения и без сознания, опутанный проводами, заставленный приборами, словно отдавший команду своему организму унести его из реальности, в которой внезапно не стало дочери. Похороны отца, который не прожил и недели после смерти Айгуль, всплывали в сознании Самата тоже размытыми пятнами. Он почему-то хорошо помнил огромные венки, которых для профессора Салгатова заказали в избытке, помнил, какими несуразно огромными, пафосными и яркими, противоречащими горю, они ему показались. Помнил причитания какой-то выписанной из деревни родственницы, которая все не уставала повторять, что татарин должен возвращаться к своим корням, а потому «надо было бы Зуфарчика схоронить рядом с покойными родителями». Помнил, как хмурилась при этом бабушка, мамина мама, и все шептала тихонько практически онемевшей от свалившихся на нее несчастий дочери: «Ничего… ничего…» А еще помнил свое интуитивное ощущение: где-то в массе знакомых и незнакомых лиц, пришедших попрощаться с отцом, лиц посторонних, не вызывавших никаких эмоций, должно было скрываться родное лицо Ирины, которое он все силился рассмотреть, но не мог. Он вообще тогда ничего не мог рассмотреть из-за пелены невысыхающих слез. Самат помнил, что он наконец увидел ее, помнил, как овладел им порыв подойти, обнять, зарыться в ее волосы и зарыдать отчаянно, ничего не стыдясь, помнил, как заставил себя сдержаться, чтобы не отходить от раздавленной горем матери.
А потом туман резко рассеялся.
— Ты куда? — Со дня смерти отца прошла неделя, и это были первые слова, которые Самат услышал от, казалось, ставшей ко всему равнодушной матери. После похорон она впала в апатию. Ее не трогал беспорядок в обычно уютной, ухоженной квартире, отсутствие еды в холодильнике, присутствие сына в доме. Она бродила как сомнамбула из комнаты в комнату, не замечая ни сына, ни матери, оставшейся с ними на какое-то время. Самат предлагал бабушке уехать, надеялся, что это взбодрит маму, заставит вспомнить о сыне, о необходимости заботиться о нем. «Она почувствует себя нужной, и все наладится», — пытался он внушить бабушке. Но та и слышать ничего не хотела об отъезде:
— Никуда не уеду, пока мать не придет в себя. И ты никуда не ходи, — наставляла она внука, — а то вдруг очнется, хватится — тебя нет, что тогда будет?
Самат какое-то время послушно следовал советам: сидел дома. Но молодость и горячая кровь способны перебороть любое горе. Он хотел увидеть Иру и через несколько дней не выдержал: вышел в коридор, начал одеваться, и вдруг прозвучало неожиданное и такое долгожданное:
— Ты куда?
— Мамуля, мамочка. — Самат едва не расплакался от облегчения. — Ты здесь, со мной! Как хорошо, родная. — Он прижал к себе мать так, будто это она была его любимым, тяжело заболевшим ребенком, который наконец-то пошел на поправку. Та ласково погладила его по спине, но потом отстранилась и снова спросила, внимательно заглядывая в глаза:
— Ты куда?
Самату почему-то захотелось соврать, но тогда он еще не научился этого делать. К тому же кто станет врать счастливо воскресшему ребенку, зная о пагубном влиянии лжи?
— К Ире, — быстро ответил он и, увидев, как побледнело лицо матери, тут же засуетился, затараторил: — Но если ты возражаешь, не хочешь, я не пойду. Я позвоню, все объясню, она не обидится. Она даже обрадуется, правда. Знаешь, как она обрадуется, что тебе стало лучше? Она же волнуется и каждый день о тебе спрашивает и приветы передает. Ну, хочешь, я останусь?
— Ты останешься! — Мать медленно кивнула головой.
— Вот и хорошо. Проведем вечер вместе, договорились? Будем чай пить. Бабушка сейчас из магазина придет, принесет варенье, сядем, поговорим, поплачем. А пойти я и завтра смогу, и даже послезавтра, да и через несколько дней, если хочешь.
— Ты останешься! — Мать буквально буравила Самата взглядом, как будто хотела навеки пригвоздить его своими черными печальными глазами к коврику у входной двери. Юноше стало не по себе. Не слишком ли рано он обрадовался? Взгляд у нее был безумный, пальцы опущенных плетьми рук дрожали. Был ли в порядке рассудок?