Жила-была одна семья
Шрифт:
— Самый верный способ превратиться в добропорядочного гражданина Америки, не вызывающего подозрения у русской разведки, — жениться на «perfect American girl»[15] и затеряться где-нибудь по ее местожительству.
В ответ на его недоуменные возражения перед ним лишь выложили фотографии нескольких таких вот «perfect», заранее согласных на сотрудничество. Он и не смотрел-то на них, только бросил взгляд на подписи под снимками и ткнул пальцем в Калифорнию. Все лучше, чем какая-нибудь Дакота или Вайоминг. Если внутри холодно, пусть хотя бы снаружи будет тепло.
Калифорния по имени Mary оказалась теплой во всех местах. Ей было сорок, она любила Шопена, свежевыжатый апельсиновый сок и смеялась низким грудным смехом. Она считала его своим последним
Конечно, все это были иллюзии, жизнь не просто изменилась, а ушла та и осталась совсем другая. Но главным было то, что он жил, жил на воле, жил, не вздрагивая от каждого шороха и не вглядываясь в лица прохожих, пытаясь угадать в каждом из них работника спецслужб. Новая Машенька подарила ему свободу, а он позволил ей использовать ее последний шанс. Шанс родился через год, был назван Полом и получил, конечно же, фамилию Райтман. Конечно, он не мог решиться написать об этом в Россию. А ведь так хотелось посмеяться:
— Подумай, Машуля, до чего забавно! Сын грузина и американки родился евреем! Держу пари, таких деток тебе в твоем знаменитом роддоме принимать не приходилось.
Ему так хотелось порой поделиться, довериться, попросить прощения, но все не решался. Из детей только Ира иногда добавляла к письмам матери скупые строки. Она даже не писала, телеграфировала: «Была свадьба, зовут Миша, скоро рожать» или «Есть дочь, зовут Маша, пишу диплом». Ну а он так боялся лишиться и этих скупых строчек. Двое младших детей так и не простили ему отъезда, Сашура и Вовка как раз переживали тогда свой переходный возраст, когда ничего не бывает наполовину, когда видишь только черное и белое и отказываешься видеть все краски мира, отказываешься понимать, отказываешься ценить, отказываешься прощать. Но он надеялся, что когда-нибудь они перерастут обиды и поймут, и простят, и оценят. Вот и Маша начала чаще передавать письма, вот и Ирины отписки стали длиннее. Придет день, когда он увидит на листке еще два любимых и почти забытых почерка.
Но письма неожиданно приходить перестали. Он волновался, ходил мрачнее тучи, и даже низкий грудной смех и ласковый взгляд американской жены не могли восстановить душевное равновесие. Он не находил себе места. Он привык хотя бы раз в месяц получать весточку и читать о том, что храм Христа Спасителя выглядит впечатляюще и, как любое внушительное сооружение, вызывает противоречивые мнения; что собираются строить новую дорогу — очередное Кольцо — и, наверное, надо продать старую машину, чтобы по новым дорогам ездила новая (в конце концов, я могу себе позволить, наших сбережений пока хватает); что «Сашуре предложили выставляться. Она так здорово зарекомендовала себя в училище: организовала кружок для малышей, учит их делать кукол и сама времени не теряет, так что работ у нее действительно на целую выставку; что Вовка вслед за сестрицами собрался поступать в МГУ, хотя у него довольно сильная тяга к сочинительству и музыки, и стихов. Вот, например, одно из его последних творений:
Бежит, течет, спешит куда-то Ручей земного бытия. Свернет налево ли, направо - Нет остановок у ручья. В ручье и камни, и водица - Всего хватает на пути: И вдоволь счастия напиться, И боль утраты обрести. Ручей и мелкий, и глубокий, Но у него одна лишь суть: Пройдя и броды, и пороги, В нем каждый должен утонуть…«Правда, талантливо? — писала Маша. — Я его, конечно, от МГУ не отговариваю. В конце концов, ты всегда говорил, что мужчина должен иметь в руках профессию. Это девочка может книжечки почитывать, как Ира, или куколок мастерить, как Сашурка, а Вовке придется семью кормить. О семье он, естественно, пока не задумывается, но факультет выбрал серьезный. Так что покупку машины придется отложить и раскошелиться на репетиторов».
Еще Человек любил читать о том, что «народ начинает покупать компьютеры. Ира с Мишей собираются приобрести. Говорят, по ним тоже можно переписываться. Хорошее наступит время…»; о том, что «Валя водила меня на премьеру в «Современник». Представляешь, не запомнила ни названия, ни содержания, потому что весь спектакль вспоминала о том, как мы с тобой ходили смотреть на молодого Ефремова и как потом всю ночь спорили о спектакле. И почему вспомнила? Ефремов-то давно во МХАТе. Наверное, очень хочется пойти с тобой в театр… Скучаю». Здесь Человек обычно плакал, но не надрывно, а с умилением. Маша всегда талантливо выражала свои чувства. Могла заставить и прослезиться, и улыбнуться («Позвонила Вале. Она тоже смущена, но содержания пересказать не может. Говорит, классика (оказывается, мы смотрели «Играем Шиллера») всегда наводит на нее скуку. Брехня! Интересно, о чем думала она? Я хотя бы про Ефремова…»), и даже звонко расхохотаться. («Тайна за семью печатями раскрыта. Оказывается, всю пьесу, даже когда Яковлеву[16] вели на эшафот, она размышляла о том, каким образом сидящей впереди даме удается скручивать волосы в такой тугой узел. Валюха неисправима. Чужое умение искусно обходиться с волосами способно надолго выбить из колеи ее очаровательную головку с вечно торчащими во все стороны кудрями».)
Человеку нравилось читать и серьезные письма, и такие вот милые глупости, знание которых делало его сопричастным жизни оставшихся в России родных людей. Ему казалось, что он знает о них абсолютно все, но неоткуда ему было узнать о том, что, написав о тысячах совсем не важных и о еще большем количестве очень важных событий, сообщив целую кучу приятных и неприятных новостей, Маша не сказала о главном. Он не подозревал ни о ее страшном диагнозе, ни об операции, ни о химиотерапии. Он не ведал ни о ее боли, ни о ее ужасе, ни о том счастье, что испытывала она, когда думала: «Даже уходя, я смогу подарить ему еще несколько дней или недель блаженного неведения, прежде чем правда откроется».
Счастье продлилось почти полгода. Хотя он это время с трудом назвал бы счастливым. Жить в неведении подчас гораздо тяжелее, чем принимать и переживать случившееся. Хотя, конечно, у несведущего всегда остается надежда. Человек лишился надежды через шесть бесконечных тревожных месяцев, когда ему наконец передали записку от старшей дочери. Ира писала, как всегда, коротко и сухо, хотя на свете вряд ли бывает что-то короче человеческой жизни. «Мама умерла», прочитал Человек, и по сравнению с этими двумя словами все его страхи разоблачения, вся его осторожность и конспирация показались такими ничтожными, такими мелкими и жалкими, что, не раздумывая ни секунды, он позвонил в аэропорт и забронировал билет на Москву (в конце концов, Майкл Райтман жил в Америке всю свою жизнь и уже мог себе позволить перелететь океан), а потом, даже не удосужившись добежать до автомата, прямо из калифорнийского дома, забыв о риске, набрал свой московский номер.
— Алло. — Голос был незнакомый.
— Позовите, пожалуйста, Иру, — пробормотал он неразборчиво.
— Кого?
— Иру, — на сей раз чуть громче.
— Извините, вы не туда попали.
Он набирал снова и снова, и всякий раз слышал сначала дружелюбное, потом удивленное и наконец раздраженное, но по-прежнему незнакомое «алло». Потом его осенило:
— Вы давно здесь живете?
— Снимаем, но собираемся покупать. Приобретем, как только хозяева вступят в права наследования, и тогда…
— Ира. Хозяйка. Мне нужна она.
— Ах, Ирочка? Что же вы сразу не сказали? Сейчас найду телефон. Пишите…
«Алло», прозвучавшее через пять минут, оказалось самым прекрасным звуком, который он услышал за последние несколько лет. Возможно, только плач едва появившегося на свет Пола затронул его душу сильнее.
— Это я, — только и смог произнести он и по мгновенно повисшему в трубке ледяному, тяжелому молчанию сразу понял: его узнали.
Ира молчала как-то каменно, мощно, всеобъемлюще. Ничего хорошего не предвещала эта бесконечная тишина. Наконец она только и спросила: