Жила, была
Шрифт:
Прошло больше месяца с памятного сообщения о победе под Москвой, но хлебная пайка не увеличилась ни на грамм даже для войск первой линии и экипажей боевых кораблей. В остальных воинских частях получали чуть больше рабочих.
Как плохо, что не надо ходить в школу, слишком много времени, которое неизвестно куда девать. Оттого и думаешь неотступно о еде, о хлебе.
По радио читали рассказ Толстого «Севастополь в декабре». Таня пропустила начало и не сразу поняла, что это не о Ленинграде. Она никогда не
«…Далекий неумолкаемый гул моря, изредка прерываемый раскатистыми выстрелами в Севастополе, один нарушает тишину утра».
Море на Второй линии Васильевского острова и летом не слышно, а выстрелы — пожалуйста.
И люди, их лица — будто Лев Николаевич Толстой описывал ленинградцев.
«…Вы видите будничных людей, спокойно занятых будничным делом…».
Но вот:
«…по мертвому, тусклому взгляду, по ужасной худобе и морщинам лица вы видите, что это существо, уже выстрадавшее лучшую часть своей жизни».
Таня подняла глаза на бабушку и мысленно ахнула, с какой жестокой точностью и правдой Толстой нарисовал ее портрет.
Разрыдаться бы, выплакать хоть часть накопившейся боли, но слез у Тани почему-то нет совсем, высохли или замерзли.
«Навстречу попадутся вам, может быть, из церкви похороны какого-нибудь офицера, с розовым гробом и музыкой…»
В Ленинграде похоронные марши давно не играют, а гробы еще встречаются. Не розовые, конечно. Самый простой гроб, обыкновенный прямоугольный ящик из неоструганных досок, и тот не купить за деньги. В придачу нужен хлеб, а где его взять, лишний хлеб?
«Зайдите в трактир направо, ежели вы хотите…»
Трактирами называли дешевые кафе, столовые, и Таня задалась вопросом: «А в трактирах вырезали талоны на крупу и хлеб?»
«…подают котлетки…».
Таня плотно зажала уши. Через варежки, платок и шапочку не проникает ни звука, но все равно какое-то время видятся котлеты. Бабушкины, сочные, поджаристые, с одуряющим волшебным запахом…
Она очнулась в конце передачи.
«…Возвышались духом и с наслаждением готовились к смерти, не за город, а за родину…».
«Это не верно, — мысленно заспорила Таня. — Разве можно отделить Ленинград от Родины? И потом, разве смерть — наслаждение? Смерть — это конец всему: наслаждению, страданию, жизни».
Мама очень беспокоится за Женю. Два или три дня назад приезжала на ночевку Нина, рассказывала, что сестра неважно выглядит, опухла, отекла, еле передвигается.
Вчера, когда мама с бабушкой заговорили о Жене, дядя Вася, до того молчаливо отхлебывавший кипяток, произнес странную, непонятную фразу: «У йом-фру Андерсен, в подворотне направо, можно приобрести самый лучший саван».
Бабушка
Запеленутых в простыни, одеяла, скатерти умерших везли на детских салазках к ближайшим больницам и кладбищам, а то и складывали до первой оказии в заледенелые подвалы. Трупы увозили на грузовиках, как дрова, — навалом…
В Ленинграде лишь по официальным данным умерли от голода в ноябре 11 085 человек, в декабре — 52 881.
Бабушка крошила соевые выжимки. Они были твердые, как окаменевший цемент. На «буржуйке» клокотала в кастрюльке вода, и бабушка вполголоса поругивала самое себя, что загодя не наготовила шроты, попусту вода кипит, топливо расходуется.
— Страсть, какая неразворотливая сделалась.
«Теперь все такие, замедленные», — чуть не сказала Таня. Она и по себе знала, что с каждым днем всякое движение не только дается все труднее и труднее, но и вызывает внутреннее сопротивление. Не хочется вставать, идти, что-то делать, даже разговаривать.
— Что ты, бабушка, — слабо возразила, — ты у нас самая быстрая.
— Была, была быстрой, маленькая, — возразила бабушка, но отметила, оценила такт и поддержку: — А за доброе слово спасибо, оно иной раз дороже всего другого.
Беседу прервал дядя Леша. Он упрямо придерживался давних привычек, спозаранку отправлялся за газетами, потом изучал рынок, а на обратном пути непременно накапливал силы для восхождения на второй этаж, домой. Вот и сегодня постучался, прямо в кухонную дверь. Наружная не запиралась, и звонок электрический давно бездействовал.
— Что с фронтов сообщают? — сразу спросила бабушка.
— Повсеместно идут бои, — отделался общими словами дядя Леша. В сводке почти так и было написано: «Шли бои местного значения». — А мороз, знаете какой? Тридцать два и еще половина.
Он сбросил рукавицы, протянул застывшие пальцы к багровой стенке железной печки.
— Чем нынче на Андреевском торгуют? — уже равнодушнее спросила бабушка.
Таня недавно ходила с ней на рынок. Ничего похожего на довоенное время. Народу толпится множество, а съестного в продаже мало.
Предлагают столярный клей, клочки лошадиных и коровьих шкур. Из шкурок с добавкой клея получается отличный студень. Можно и одним клеем обойтись, запах, правда, очень уж неприятный — гнилостный.
Встречается деликатес — жмых подсолнечника. От него во рту удивительный вкус и аромат семечек и растительного масла. И съедается медленно — такой крепкий.
Торгуют горелой землей с бадаевских складов. Она считается калорийной: не только сладковатая, но и жирами пропитана.
Давно ли мама заставляла рот промывать, если сунешь поднятую с земли ягодку, а теперь земля — обыкновенная еда.