Жила, была
Шрифт:
— Это уже без надобности, — с уверенным спокойствием сказал дядя Леша. — И до заката не дотяну, кончились мои секреты. Впусти солнце.
И Таня, повиснув, оборвала черный щит, но солнце не ударило золотым прожектором. Загрязненные, в копоти снаружи и изнутри, стекла пропускали света меньше, чем промасленный пергамент.
День нарастал каждые сутки, уже и белые ночи на подходе, до вечерней зари еще несколько часов, а все равно страшно подниматься на второй этаж.
— Иди, доча, иди. И она пошла.
— А-а, — тихо протянул дядя Леша, словно
Таня все поняла, постояла молча, затем вытащила из кармана серебряную луковицу, последний дар покойного дяди Васи, отщелкнула крышку и взглянула на стрелки.
Бидончик с обеденной порцией, хлеб и сахарную пайку Таня унесла обратно. Еда дяде Леше стала ненужной.
Страница на букву «Л» уже была занята Лёкой. Таня написала на развороте, слева:
Дядя Леша 10 мая в 4 ч дня 1942 г
Слово «умер» она опустила, без него все ясно.
У врачей нехорошая привычка секретничать. Выслушает тебя доктор, обследует, скажет привычные ободряющие слова, а потом долго-долго шепчется с мамой в другой комнате. Даже в поликлинике шепчутся. Выставят больного ребенка в коридор, а сами разговаривают о чем-то, разговаривают. После таких тайных общений с докторами мама делалась еще добрее и ласковей, но не умела скрывать тревогу и озабоченность.
Участкового врача Анну Семеновну Таня знала всегда. Сколько помнила себя. И Анна Семеновна знала ее, хотя лечила только взрослых. Она и сегодня пришла по вызову не к Тане, а к маме. Точнее, не по вызову, а в очередной раз. Анна Семеновна, уходя, предупреждала: «Я проведаю вас в ближайшие дни». Когда именно, она не могла сказать: работы каждодневно уйма, а сил — как у обыкновенной блокадницы.
Анна Семеновна без околичностей, не ища предлога, удалила Таню:
— Нам необходимо поговорить.
А после беседы с мамой посекретничала и с дочкой. Такое случилось впервые в Таниной жизни.
Карие, трагические глаза Анны Семеновны были похожи на глаза Женечки. Они, наверное, и ровесницами были. Таня, до войны еще, встречала Анну Семеновну с мужем, высоким красавцем, и дочерью, ученицей первого или второго класса, не старше.
Глаза Анны Семеновны выражали предельную усталость и застывшую скорбь. Возможно, пришло извещение о гибели мужа на фронте или с дочерью что-то случилось. Возможно, и что все у нее в семье было нормально, даже счастливо: муж храбро сражается, жив-здоров, дочь ходит в школу. И без личного горя, без тягот и голода было отчего преждевременно стариться и страдать доктору Анне Семеновне. Такого насмотрелась за блокаду — как только сердце выдерживало. Больше всего мучало и угнетало бессилие по-настоящему помочь своим пациентам. Абсолютное большинство людей срочно нуждались не в лекарствах. В еде! Не лечить — кормить их надо. Да и лечить нечем, без толку выписывать рецепты на витамины, которых давно нет в городе.
— Таня, — сразу перешла к делу
Таня вскинула строгие серые глаза:
— А мама?
Доктор промолчала, затем, после длительной паузы, заговорила опять:
— Луку бы, живых витаминов. Впрочем, поздно, все уже поздно, Таня.
— Я достану, достану, Анна Семеновна.
— Постарайся. Тебе это очень полезно. — Она встретилась с Таниным взглядом и добавила: — И маме, разумеется.
— Я достану, — заверила Таня. — Только ничего маме не говорите. Она не разрешает ходить одной на Андреевский рынок. Я — по секрету.
Выбор
Папиросы ценились выше золота и хрусталя, но в доме — ни хрусталя, ни золота, ни табака. С чем же идти на рынок?
Надо взять такое, чего мама не скоро хватится. И чтоб не очень тяжелое. И не громоздкое…
Труднее же всего было преодолеть внутреннее ограничение. Таня никогда не совершала ничего подобного, вообще не делала ничего серьезного без ведома старших. Сейчас не к кому обратиться за советом, не у кого просить разрешения. Мама… Остальных уже нет. Бабушки, Жени, Леки, дяди Васи, дяди Леши. Нет ни Миши, ни Нины.
Что же понести на Андреевский рынок?
За серебряные карманные часы дадут штук… несколько луковичек. Но часы — память о дяде Васе. И не годится менять дареное. Подаренное тебе. А если — тобою?
Тут ее и озарило. Турчанку-персиянку! Бабушка очень восхищалась: «Дорогая, видать. Прямо-таки эрмитажная, слоновой кости». А она из пластмассы, легкая, в кармане поместится. Не рыцарь полуметровый, полупудовый. И две их, турчанки-персиянки, совсем одинаковые. Одну смело можно пожертвовать, отдать в обмен.
Она определила свой выбор — статуэтка. Теперь маму предупредить, чтоб не волновалась напрасно.
Мама крепко спала или не поняла, что ей сказали, пробормотала что-то невнятно. Пока спит, можно сбегать на рынок, тут ведь близко…
— Я скоро вернусь, — тихо попрощалась Таня, — быстро. Так я пошла, мама.
И сама себе пожелала мысленно: «Ну, с богом».
До войны Андреевский рынок похож был на громадный аквариум. Пятьдесят лет простоял на Большом проспекте ажурный павильон из стекла и металла. Железные решетчатые рамы составляли двускатную крышу, служили стенами и фронтонами. От бомбежек и обстрелов стекла потрескались, разбились, осыпались, как черепица, как отжившие листья, еще осенью.
Весной сорок второго, в конце апреля, Васильевский остров подвергся жестокой бомбардировке и обстрелу. Разрушения и жертвы были на многих линиях, от Пятой до Двенадцатой. Сгорел Андреевский рынок, огонь уничтожил многочисленные лари на Шестой линии, доконал остов центрального павильона.
Рынок от дома в двух кварталах. Минуты ходьбы. Братья запросто бегали туда и обратно без передышки. Мама, отправляя с поручением Леку или Мишу, так и говорила: «Сына, сбегай на Андреевский».