Жили-были на войне
Шрифт:
Мелочи, но почему-то запомнились…
Тогда я еще не понимал, что его веселость, остроумие, озорство естественно и неразрывно сочетаются с глубоко скрытой – может быть, даже для него самого – лирической основой.
Не случайно в его заявке на роль в будущем “Городе на заре” отчетливо проявилась та лирическая тема, которая впоследствии так покоряла зрителя в его “Фокуснике”. Даже в остром, беспощадном решении образа Паниковского проступает эта горькая, щемящая, лирическая нота.
При всей его веселости, озорстве, любви к остротам в нем был тот высокий серьез, без которого нет, не может быть подлинного таланта.
После войны Зяма пришел в театр Образцова – спрятал свою больную ногу за ширмой. Но прошло немного времени, и его имя, имя человека за ширмой, стало произноситься с восхищением.
Как-то уже после своей демобилизации я провожал его на спектакль. Мы шли по Тверской, и он с увлечением рассказывал о своей работе в новом спектакле. Он готовил роль конферансье в “Необыкновенном концерте”, читал мне тексты, сочиненные им для конферансье – куклы, ставшей столь знаменитой, что на восьмидесятилетии Зямы оказалась едва ли не самым ярким участником.
“Необыкновенный концерт” был событием в театральной жизни Москвы, и не будет преувеличением сказать, что благодаря именно его великолепной игре. В ней сказался и опыт студийных импровизаций, и его остроумие, а главное – врожденный артистизм. Я восхищался, любуясь его филигранной работой с куклой, радовался за него – это наш Зяма!
Затем новая блестящая работа – Люциус в штоковской “Чертовой мельнице”. И вот уже для зрителей театр Образцова становится театром Образцова и Гердта, что неизбежно должно было рано или поздно привести к его уходу – руководители театров ревнивы.
Зямин голос, его своеобразие, конечно, дар небес. Но голос – всего лишь голос. Для того чтобы он стал тем, чем стал голос Гердта, за ним должна стоять личность. Зяма был личностью привлекательной и неповторимой. И когда этот голос прозвучал в фильме “Фанфан-Тюльпан”, все почувствовали, что этот голос за кадром – голос выдающегося артиста. Он дублирует в “Полицейских и ворах” Тото – и Тото уже немыслим для нас без голоса Гердта. Это не просто дубляж.
Голос Гердта завоевал зрителя.
Было совершенно неизбежным его появление на экране. Появился. Стал одним из самых любимых актеров. И никому не приходило в голову замечать его хромоту.
Зиновий Гердт – за ширмой, за экраном и на экране кино, на эстраде и на экране телевизора и, наконец, на сцене театра “Современник” и театра имени Ермоловой – отличался одним редким и неизменным свойством: он был предельно естественен и в гриме, и без него, в театральном костюме и в своей куртке за столом в “Чай-клубе”; он вызывал полное доверие к себе, к тому, что говорил, как слушал других, как смеялся.
Михаил Львовский рассказывал, как однажды, стоя за кулисами, разговаривал с ним. И когда Зяма вышел на эстраду, не произошло никаких изменений, он и на сцене был таким же, как только что за кулисами. Стоявший рядом с Мишей известный артист, покачав головой, признался, что на такое он не способен.
Зяма сыграл в кино множество эпизодических ролей, самых разнообразных, и в каждой был органичен и – неподражаем. Достаточно вспомнить его еврея с фамилией Сталин в “Чонкине” или дедушку в картине Быкова “Автомобиль, скрипка и собака Клякса”.
И вот он появился на экране телевизора. И стало ясно уже не только знавшим его лично, что он обладает редким, удивительным даром – даром общения.
Всякий талант – загадка. И сколько бы мы ни старались ее разгадать, загадка остается. Это – тайна.
Но тогда, и в ТРАМе, и в студии, при том, что все мы Зяму любили, в том числе и наши Николаевичи – Арбузов и Плучек, – воспринимали мы его все же несколько поверхностно. Когда его лирическая, глубинная натура чуть приоткрывалась, это вызывало поток шуток. Думаю, что это его задевало, и не отсюда ли его сдержанность в отношении к своим учителям, особенно к Плучеку. Недавно Мила Нимвицкая, уже после Зяминой смерти, сказала: “А ведь мы и не предполагали, что он вырастет в такую крупную личность… Зяма, Зямочка…”
Да, крупная личность.
С годами Вани, Ванюши, Ванечки становятся Иванами, Иванами Петровичами. Зяма оставался Зямой. Нет, конечно, к нему обращались по отчеству, называли Зиновием Ефимовичем люди официальные и малознакомые. Для тех, кто его знал, он как был, так и остался Зямой. Это не было просто привычкой, это было проявлением особого, почти интимного восприятия этого человека. Зрители знали его как Зиновия Гердта, но и они часто с любовью называли его Зямой.
Он этим гордился. Однажды сказал: “Самое большое из всего, чего я добился, это то, что зрители называют меня Зямой”.
За этим не просто популярность, симпатия. Он действительно оставался таким, каким был в юности, – редкий случай самосохранения личности в тех условиях, в каких проходила наша жизнь. Да, старел, лицо покрывалось морщинами, седел. Делался глубже, значительней. Но всякий раз, встречая его в домашней обстановке, в гостях, в Доме кино, глядя на него по телевизору, я узнавал его таким, каким знал в молодости. Он не менялся в самом главном – в естественности поведения. Ему была чужда любая поза. Он никогда не предавал самого себя. Никто никогда не видел его подписи под сомнительными, угодными начальству письмами.
Не менялось с годами и его чувство юмора, а юмор его был легким и заразительным. И таким оставался. А как часто у многих и многих остроумие превращается в злословие, а юмор в пустое зубоскальство!
В сорок первом, в самом начале войны, в Ялте от туберкулеза умер поэт Мирон Левин. Я воспользовался его строками для эпиграфа к этим заметкам.
Да, как ни странно, в остроумии есть своя доблесть! И если она есть, жизнь предстает как подвиг.
У Зямы была такая доблесть. И не только в остроумии…