Жили-были. Русские инородные сказки – 7
Шрифт:
– Уходим, – услышал Шурик голос Ивана, и тут же крошечное окошко под крышей блеснуло красным отсветом рождающегося большого огня.
Очнулся Шурик уже в лесу. Он обнаружил, что сидит на земле, около своей машины, а рядом с ним лежит плотно завернутая в одеяло горгона. Вытащил, значит. Персей спасает Медузу-Горгону, мрамор, XXI век. Что делать дальше – не очень понятно.
Теоретически, надо везти ее в институт. На кафедру надо ее везти. Еще бы только понять – на какую именно кафедру. Еще надо бы понять, как проехать КПП на въезде в город со спеленатым телом на заднем сиденье. И как ответить на вопросы, которые бдительные сотрудники обязательно зададут. «У меня там горгона, не разворачивайте, а то ой». Или сразу ее бдительным сотрудникам
«У нее вместо волос – змеи», – напомнил внутренний голос.
«Ты бы хоть родителям позвонил и сказал, что очень их любишь».
«Не тронь горгону, ты этнограф, а не зоолог».
«А вот английский врач Уайт привил себе чуму и умер».
Но руки Шурика не имели рецепторов, улавливающих внутренний голос, и продолжали разворачивать одеяло.
Горгона перевернулась с живота на спину, села, растерянно огляделась, убрала со лба прядь темно-русых вполне себе волос, улыбнулась, продемонстрировав ямочки на щеках, и сказала:
– Привет.
А Шурик заглянул в ее огромные синие глаза и понял, что пропал.
Александра Тайц
Крот
Непременно нужно вырвать эти волоски единым разом и тотчас же сжечь, а не то они смогут причинить еще немало всяческого вреда.
И мир без Вас, мой друг, теряет смысл и форму, пожалуйста, гоните прочь того, кто черной тенью высится за Вашими хрупкими плечами, кто застит золотые Ваши глаза, ангел мой. Я Вам хотела бы в подарок весь мир отдать. И журавлей, и небо над Парижем, и тяжкий запах джунглей, и свежей сдобы аромат, и все закаты и восходы, но у меня есть только я, возьмите, может, пригодится.
Мишель критически осматривает написанное, поправляет перо в ручке. Плохо. Слишком торжественно, слишком много от молитвы, слишком похоже на плохие стихи. А так?
Друг мой, в волосах Ваших запуталась луна, а крылья цвета воронова крыла опущены долу…
Нет, выспренно. А если…
Снизу раздается шум. Нехороший такой шум. Хлопают двери, что-то вскрикивает мадам Фонтенэ, экономка. Снова хлопает дверь, потом голос Филиппа: «Папенька, вы нездоровы?» Невнятное бурчание и снова удар двери о косяк. Тяжелые шаги по лестнице. Этот ретроград и пошляк опять за свое. Мишель откладывает в сторону письмо, но не прячет. Какого черта, думает она. Я современная женщина, а не сексуальная рабыня. Он должен в конце концов уяснить…
– Ты жила у этого козла?! Всю неделю, пока я был в Ливерпуле?! – с порога кричит Макс. – Ты опять жила у этого прыщавого ублюдка?! Совесть у тебя есть?!
Мишель сидит на постели и смотрит снизу вверх. Спокойно смотрит. Оценивающе. Макс не такой уж плохой, думает Мишель. Он талантливый. И добрый. И меня любит. И Филиппа. И прислуга от него без ума. И мама тоже. Но боже мой, боже мой. Вот он стоит, такой здоровенный, толстый, шея – во, морда от ярости пунцовая… И акцент. Когда Макс злится, он говорит с этим жутким русским акцентом. И он ведь совершенно ничего не понимает. Ни-че-го. Я могу ему три часа рассказывать про Антуана. Три дня. Три года. Про то, что я ему необходима. Он пропадет без меня, он слаб и нежен, он редчайший цветок, чудо Господне; когда Антуан дрожит ресницами – это же словно сквозь витражи храма… Как можно не любить чудо? Он просто не понимает… Но я ему сейчас объясню. Он же хороший. И любит меня. Ну – как умеет.
– Максимилиан, – говорит Мишель очень тихо. – Максимилиан, вы ведете себя как дикарь, прислуга слышит. Филипп будет плакать. Пожалуйста…
Макс, осекшись, замолкает и смотрит на нее, тяжело дыша. От него пахнет зверем, рубашка расстегнута, большое крепкое брюхо ходит ходуном.
– Ты просто скажи, – Макс уже не кричит, он говорит хрипло и просительно, – ты просто скажи: ты хочешь к нему уйти? Ты его любишь? Он тебя любит? Ты уходишь?
Мишель улыбается глазами. Какой он все-таки смешной, Макс.
– Нет, Макс. Я люблю тебя. Ты мой муж, я тебя люблю. И Филиппа. Но… Скажи, ты веришь в Бога?
Не дождавшись ответа, Мишель продолжает:
– Вот представь себе, что ты видишь перед собой Бога. Ну, поверженного Бога. Бога в слабости. Умирающего. И только ты его можешь спасти. Словно… как у этого датчанина? Ну, ты еще вчера вечером Филиппу читал?
– Андерсена, – автоматически отвечает Макс.
– Ну да. Помнишь, у него эта крошечная девочка – Дюймовочка – нашла ласточку?
Макс вдруг начинает истерически смеяться. Ну все лучше, чем кричать в голос
– Это ты-то, – сквозь смех бормочет Макс, – это ты-то Дюймовочка?
Мишель оглядывает себя с ног до головы, и ей становится ужасно смешно. Дюймовочка. Шесть футов ровно и щедрое декольте.
– Я тебя люблю, – сквозь смех шепчет она. – Ты самый лучший Макс на свете.
– Подслеповатый только, – смеется Макс, – прям как крот.
– Ага, ага, – подхватывает Мишель, – и шерстяной. Иди-ка сюда.
А потом, думает Макс, она попросила пахитоску. Лежала себе, непристойно раскинувшись. Голая, длинная, вся гладкая, как масло, курила, отставив локоть. Потрясающе красиво. Дым завивался вокруг нее кольцами, как на новомодных картинках какого-нибудь Мухи. И еще она говорила. О том, что они современные люди (Макс благоразумно согласился), о том, что должно быть в жизни каждого человека нечто выше и чище, чем обычные семейные отношения (ну, допустим, ответил он осторожно). И приводила примеры – про американских миллионеров, которые содержат жену и любовницу, и все довольны, про испанских монахинь, которые служат Господу в госпиталях, про художников, про композиторов.
Макс, удивленный таким поворотом событий, спросил, при чем тут композиторы. И по глупости даже напомнил, что он и сам-то…
Ты не понимаешь, отмахнулась Мишель, ты очень талантлив, да, но… Это земной талант, понятный. А когда слышишь «Вальс золотой реки», то словно… словно… Это совсем нездешнее что-то. И он такой, знаешь… словно ребенок, словно наш Филипп. У него, знаешь, если прищуриться, то вокруг головы…
Этого Макс уже вынести не мог и резонно заметил, что кроме ресниц и этого вокруг головы у Антуана морда в прыщах, нет голоса и одна нога короче другой на три дюйма. И чего он, Макс, не понимает, почему все парижское общество пребывает в такой эйфории по поводу «Вальса золотой реки». Там использована простейшая гармония и одна из моцартовских тем, написать нечто в этом роде может и обезьяна. Мда, сокрушался Макс. Про обезьяну, пожалуй, лишнее. Вышло так, словно я завидую.
Антуан де Сент-Обэр был последним увлечением парижского общества. Антуану писали стихи и посвящали музыкальные пьесы. Поэтический образ Антуана витал над Парижем – он так точно ложился на популярные нынче увядающие лилии и лунные дорожки. Юный, хрупкий, гениальный, смертельно больной. «Вальс золотой реки» гремел из каждого окна, даже шарманщики сменили барабанчики с извечным «Сурком» на мелодичное «Тарататам-та-там, та-там…». Винсент д’Эбре выставил в Салоне триптих «Антуан и Ангел Смерти», где Антуан, бледный и поверженный, прятался от Ангела за серебристым меховым пледом – виден был лишь точеный профиль и бессильная рука, свешивающаяся с подлокотника волтеровского кресла. В пику Салону Гийом Поллен устроил целую выставку своих работ, посвященных Антуану, – на одной из них месье де Сент-Обэр был изображен с золотыми крыльями, на которых порхал над земной юдолью, словно бабочка-переросток, на другой представлял собой грозовую тучу, несущуюся на Париж с очевидной целью очистить его от скверны материализма и вернуть в лоно духовности.