Жили два друга
Шрифт:
– Ничего не понимаю, – развел руками молоденький лейтенант.
– И не поймешь, – горько вздохнула Фатьма.
…Демин поставил точку и от слова до слова медленно и долго читал все написанное. Прочел и вздохнул. Фразы показались ему сухими твердыми палками, сквозь которые, как сквозь голый обгорелый бурелом, приходилось пробираться к опушке, освещенной солнцем. Он подумал, как бы легко и просто написал такую главу Леня Пчелинцев. Подумал и горько вздохнул.
– Нет, никогда я не стану настоящим писателем.
А впрочем, в этом ли дело. Я дал слово фронтовому другу закончить им начатое. А
Ночью он разбудил Зарему. Белая в отсветах луны, она удивленно раскрыла глаза, узнав Демина, счастливо улыбнулась.
– Ой, Коля, зачем ты, я так разоспалась, – укоризненно сказала она и ладонью протерла заспанное лицо.
У Демина сухо блестели глаза.
– Мне Ленька приснился. Вот сейчас. Только что.
– Ну и что же? – флегматично отозвалась Зарема. – Мне он тоже часто снится.
Демин сильно сжал ее руку, прерывающимся голосом заговорил, волнуясь и сбиваясь:
– Послушай, Зарема, Леня Пчелинцев был редкостным парнем. Чистым, доверчивым, мужественным. Словом, что хочешь. И меня всегда удивляет, почему ты полюбила не его, а меня. Неужели ты не замечала, как он к тебе относился? Ведь все эти декламации, песенки, забавные истории, какие он рассказывал на самолетной стоянке, – все это было адресовано тебе, и одной лишь тебе!
– Почему не замечала? Все замечала, – сонно ответила Зарема.
Демин сильнее сжал ее руку, так что она даже вскрикнула:
– Уй, что делаешь! Синяк оставишь. «Папаша» Заморин заметит и будет думать, что ты у меня как Отелло. Он все как сквозь землю видит, наш «папаша» Заморин.
Демин послушно разжал свои пальцы. Зарема поднесла белую руку к глазам, удовлетворенно заметила:
– Нет, кажется, синяков не будет.
– Значит, ты все знала? – продолжал допытываться Демин.
– Натурально, – подтвердила она.
Демин задумался, наклонил голову, спросил не сразу, трудно отрывая слово от слова:
– Почему же ты не смогла полюбить Леню Пчелинцева? – Он думал, что Зарема растеряется от этого неожиданного вопроса, задумается или промолчит совсем. Но она поступила по-иному. Ее белая рука протянулась к Демину, взлохматила ему волосы.
– Потому что любила все время одного тебя дурачок, – ответила она кратко, и ему стало легко от этой простои неопровержимой логики.
– А за что?
– Наверное, за то, что ты такой.
– Но он же был лучше меня, – упрямо возразил Демин. – Умнее, светлее душой, добрее.
– Не знаю – тихо прошептала Зарема и закрыла глаза. – Я любила одного тебя и задолго до прихода в наш экипаж бедного Лени Пчелинцева. Только ты ничего не замечал. Никогда не замечал, глупый мальчишка.
Глава третья
Вал наступления катился на запад, стремительный и неумолимый, как салю возмездие. Кто видел своими глазами фронтовые дороги сорок пятого победного года, тот навсегда сохранит в своей памяти величественный энтузиазм наступления. И главное было вовсе не в том, что шли по этим дорогам, высекая гусеницами искры из твердого серого асфальта, новенькие мощнейшие танки и самоходки. И не в том, что зеленые остроносые ЯКи и широколобые «Лавочкины» стаями гонялись теперь за четверкой или шестеркой «фокке-вульфов» или «мессершмиттов», управляемых вконец растерявшимися фашистскими летчиками. И не в том, что в руках у пехотинцев были теперь в огромном количестве пулеметы и автоматы, а залпы «катюш» стали еще более грозными.
Главное было в том, что над всем этим: над широкими разбегами автострад, полями, подсыхающими после растаявшего снега, аэродромами, густо забитыми авиаполками, – гордо реял дух нашей Победы! Острая стрела деревянного указателя на перекрестках дорог коротко извещала: до Берлина 91 километр. До переправы – десять. Безусый мальчишка-шофер, высунувшись из окошка «студебеккера», заваленного горой снарядных ящиков, с явным восторгом разглядывал толстушку регулировщицу, картинно взмахивавшую флажком, и, скаля зубы, ерничал:
– Слышь, Маня, а Маня? До Берлина девяносто, а до Рязани-то сколько теперь будя?
– Какая тебе Маня, – весело одергивала его регулировщица, – ты, наверное, пскопской. Вот и считай километры до своей деревни. А я тебе не Маня и не Матрена. И Рязань тут ни при чем Москвичка я, понял?
– А Рязань что? Хуже, что ль? – не унимался водитель. – Все равно в Берлин войдем вместе, что москвичи, что рязанцы, что псковичи.
– Смотри, какой прыткий, – смеялась толстушка, – такою, как ты, могут в Берлин и не пустить.
– Почему ж то?
– Машина у тебя больно уж грязна, сердешный. Буду стоять у Бранденбургских ворот, ни за что на такой машине не пущу. В Берлин победители должны входить чистенькими, аккуратными, в свежих подворотничках. На то они и победители.
И она была права, эта пухленькая девушка из Москвы. Победители шли на последний штурм подтянутыми и красивыми. Молодцы-гвардейцы, выглядывавшие на марше из танковых люков, высоко держали головы, по орлиному обозревая окрестности. Бывалые артиллеристы расправляли усы, когда проносились на гусеничной тяге орудия с белой надписью на щитах: «На Берлин!» Даже повара выводили этот призыв того же цвета краской на полевых кухнях. В прифронтовой полосе на плацдармах, появившихся за Одером, пехотинцы, ничего не боясь, ходили в полный рост в окопах, не кланяясь вражеским пулям, а неугомонные старшины, эти самые беспокойные люди в войсках, по вечерам в промокших, совсем недавно отбитых у врага блиндажах уже требовали от солдат чистых подворотничков на гимнастерках, тех самых подворотничков, за отсутствие которых в мирное время они безжалостно карали нарушителей нарядами вне очереди.
Огромным гудящим табором расположились на восточном берету Одера, в районе небольшого немецкого городка Кюстрин, советские войска, готовившиеся к последнему решительному броску. Люди, наполненные светлым мужеством, были горды мыслью, что это им первым предстоит войти в фашистскую столицу и последними залпами завершить четырехлетнюю войну, равной которой не было в истории.
Охваченные боевым вдохновением, они уже не думали, что до Берлина осталось все-таки девяносто километров, что впереди форсирование Одера, жестокий бой за Зееловские высоты и тысячи, тысячи убитых и раненых, тех, что, не дойдя до Берлина, упадут на сырую апрельскую землю и навечно найдут в ней приют, закончив свои молодые и немолодые солдатские судьбы…