Жить для возвращения
Шрифт:
Я лихорадочно листал свою записную книжку, отыскивая столь необходимые сейчас чукотские слова, а они, разумеется, не находились. Пастухи требовали, чтобы мы отпустили их немедленно. Если пожелаем, можем пойти вместе в их колхоз-совхоз на Амгуэме. Не пожелаем — вольному воля, они все равно уходят, забрав с собой и оленей, и сами нарты, тоже принадлежащие колхозу. А всю поклажу, харчи, буровой инструмент, приборы свалят прямо на снег, им лишнего не требуется.
Нельзя же, Рубен Михайлович, быть такой задницей, как сказал бы незабвенный полковник Тараканов! Ну удрали, бросив вверенную вам экспедицию, ну еще одного коммуниста за компанию прихватили, но спирт-ректификат зачем увезли,
Пошло в ход все мое русско-чукотское красноречие на паях с мимикой и жестами. Я напомнил, с каким трудом мы спустились с перевала — неужели чукотские товарищи полагают, будто им удастся затащить на горную крутизну чуть ли не три сотни голов?! Мы так славно кочевали эти два месяца, неужели нам суждено расстаться недругами? К нашей безграничной радости, после краткого «военного совета» чукчи неожиданно согласились продолжать путь к мысу Шмидта и в знак примирения вернули нам карабин. Васкыргын еще долго выжидательно смотрел нам в глаза, справедливо рассчитывая на «обмыв» благородной сделки. Ах, какая же вы сволочь, товарищ Саркисян!
К середине октября мы все же выбрались на побережье километрах в тридцати западнее Шмидта. Еще один бросок — и вот он, финиш. А у невидимой финишной черты — наш драгоценный начальник. Он жмет нам руки, хлопает по плечам, улыбается:
— Молодцы, хорошо пришли, именно сегодня-завтра я ждал вас.
— А почему же не выслали навстречу помощь, как обещали?
— Потому что верил в вас, знал, что сами выберетесь.
— Но у нас было много неприятностей. Во-первых, мы, по моей оплошности, сначала заблудились и…
Улыбка исчезла, голос приобрел отвратительные железные нотки:
— Заблудились? Вы заблудились? Вы, эрудит великий, географ липовый!!!
Он перешел на визг и мат, толпа, как водится, безмолвствовала, Николай Бобов вяло пытался унять Саркисяна. Наконец он сам успокоился и отпустил нас в баню, где мы разодрали мочалками и без того расчесанные в кровь, искусанные вшами тела, а потом с наслаждением зарыли в сугробах кишащее насекомыми белье. Узнав о том, что трое из нас сильно поморозили ноги, обутые в резиновые сапоги, Рубен Михайлович вместо намека на раскаяние или хотя бы сочувствие выдал нам очередную порцию брани, не преминув опять попрекнуть «главного эрудита» его неумелостью и общей бездарностью.
На следующий день мы улетели в Анадырь, оставив на Шмидте чукчей и оленей. Начальник еще раз продемонстрировал злобное отношение ко мне. Зная, что я безбожно опаздываю на учебу, он велел бухгалтерии оплатить мне самолет лишь до Хабаровска, дальше предстояло еще целую неделю ехать до Москвы поездом.
Рубен Михайлович выдал мне характеристику, которую деканат требует за каждую производственную практику. В ней была примечательная фраза, я попытаюсь воспроизвести ее максимально точно: «Не будучи подготовлен в полном объеме к трудностям арктической экспедиции, тов. Каневский тем не менее удовлетворительно справился с возложенными на него обязанностями». Опытные преподаватели на кафедре северных полярных стран, естественно, сразу поинтересовались, не случился ли у меня конфликт с автором характеристики, и после удовлетворительного ответа явно успокоились.
Начальника я увидел еще один раз, на московской улице, он вел в школу прелестную восьмилетнюю дочку. Заметно было, что Саркисян тоже не рад нашей встрече. Он сделал вид, будто не понимает, отчего я прихрамываю, и пришлось напомнить ему, что шел я по зимней Чукотке в резиновых сапогах, поскольку валенки руководство экспедицией захватило в меньшем количестве, чем следует, сухой спирт вообще забыло на складе, а «мокрый» прибрало к рукам, когда давало деру. Рубен Михайлович, к моему удивлению, не оборвал меня, не обругал, а только круто переменил тему. Я не возражал, лишь полюбопытствовал, каковы результаты анализа той распроклятой воды в бутылках, кои он с такой самоотверженностью спасал. Саркисян сдержался и на сей раз, подробно рассказав мне, что во всех посудинах, как показали гидрохимические исследования, содержалась вода обыкновенная, «аш два о», без всяких примесей.
Я даже расстроился. После всего пережитого, после всех испытаний, моего собственного грехопадения, многих прегрешений начальника ужасно хотелось, чтобы у воды, доставшейся нам потом и кровью, обнаружились бы ценные минеральные свойства и уже в ближайшие годы на берегах того же высокогорного озера Якитики (куда меня сбросил в день моего рождения пугливый олень-рогоносец) приступили бы к сооружению бальнеологической здравницы. Ей-богу, было бы не так обидно!
Натинька, родная, прости меня за то, что я обозвал тебя Саркисяншей, оскорбил, унизил тебя непрощаемо! Уверен, ты поняла, что я это сделал не со зла, не по адресу и вообще с горя. Ты же знаешь, какое у меня горе. Не сердись, не надо, у тебя, конечно, оно тоже, но у меня больше и безысходнее. Нельзя нам расстраивать друг друга, да еще по мелочам. Я уже не выдерживаю, без тебя совсем не выдержу.
Глава четвертая
К ТИХОЙ ГАВАНИ
Я возвращался с Чукотки в большой душевной смуте еще и потому, что от Наташи в Анадыре я не получил ни одного письма. Вернее, прилетело одно, сразу по нашему прибытию, и это явилось приятнейшей неожиданностью, потому что она еще в мае отчалила в экспедицию на Алдан и должна была кочевать с оленьим караваном якутов по тамошним сопкам-гольцам, а обо мне знала лишь то, что в середине июля я в какой-то момент проскочу через Анадырь. Молодец, моя славная, вспомнила о далеком заполярном друге, подала голос! Только лучше бы не подавала, ибо письмо начиналось так: «Дорогая Майка!»…
Оно и предназначалось именно дорогой Майке, ее школьной приятельнице. Наташа добросовестно сообщала подруге о том, что Зинок находится сейчас на Чукотке, что писем от него она не ждет, поскольку сама обретается в таежной глуши и письмо это отправляет Майке со случайной оказией. Одновременно, сообщала Наташа, она посылает и письмо Зинку в Анадырь, а дойдет ли оно — бог ведает.
Дошло, дошло, моя радость, но где парил твой высокий разум, когда ты рассовывала письма по конвертам?! Странно, между прочим, что я, с моей настырной дотошностью, до сих пор не выведал ни у Натика, ни у Майки, что именно содержалось в том письме «Зинку», какими словами привечала она меня. А может, и не было там никаких лирических излияний, одна лишь информация вроде той, что имелась в прочитанном мною чужом, в сущности, письме:
«Маршрут складывается трудно, одна из наших проводниц родила прямо в походе и наотрез отказалась возвратиться в свое стойбище, хочет побольше заработать. Представляешь себе эту немыслимую картину: новорожденный, привязанный к седлу на спине оленя! Кричит он не переставая, а мамаше хоть бы хны, только кормит его грудью и, по-моему, никогда не перепеленывает. Да и нечем тут пеленать, мы ей, что могли, из своего бельишка отдали, уж какая там стерильность! Начальник волосы на себе рвет, как он мог такую промашку сделать, взять бабу на сносях и не заметить этого. Майка, до чего же ужасна наша доля, такие муки нам всем рано или поздно предстоят…»