Житейское дело
Шрифт:
– Ну что ты, мам? Не надо. Что ж теперь... Успокойся... Тебя мы с собой увезем, а в Москве у кого захочешь, у того и будешь жить. Хочешь у меня, хочешь у Дуни, а хочешь - попеременно: то у меня то у нее... Твоя воля. Мельников не сомневался, что мать беспокоится о своей дальнейшей судьбе, и спешил ее успокоить.
Но мать, утершись передником, покачала головой:
– Да не о себе я, Вася... что мне, хоть сейчас рядом с ним лечь готова. Я о другом. Вот ты спросил, что здесь Клава-то делает... Пойдем в светелку к Дуне... виниться за отца буду, раз сам-то не успел. Как помирал... всех, говорил, хочу, чтобы все дети хоронили меня.
– Ну так что же, вот мы и тут - и я, и Дуня...
– Пойдем в светелку, - повторила мать и тяжело встала с кровати.
Она поднялась по скрипучей лестнице.
– Дунь, ты как, отошла с дороги-то?
– спросила мать, приоткрыв дверь в маленькую, с тесовыми стенками и потолком комнату под самой крышей.
Дуня лежала одетая поверх одеяла и держалась за голову.
– Ой, не могу, мам, голова раскалывается... Ты уж прости, не помощница я тебе сегодня. Вот отлежусь...
– Да лежи. Вась, иди сюда, - позвала она оставшегося внизу сына.
– Ох, Царица небесная, господи, благослови, - она перекрестилась на маленький образ в переднем углу комнаты.
Мельников в последние свои приезды сюда с удивлением отмечал, что в доме вдруг везде появились иконы. И сейчас, у гроба отца... Как легко и быстро слетела идеологическая шелуха с бывших коммунистов, колхозных начальников, без влияния извне, сама собой, и проступило к старости то, во что веровали их предки.
Словно укрепившись духом, мать отчетливо сказала:
– Клава Бахарева ваша сестра...
– Что ты сказала, мам?
– тихо переспросила Дуня, явно не осознавшая материнских слов.
– Не понял, - озадаченно произнес Мельников.
– Чего ж тут не понять...
– старуха словно под непосильным грузом опустилась на кровать, заставив дочь подобрать ноги.
– Клава дочь вашего отца... как уж это там называется... беззаконная.
– Незаконная?
– изумленно не то поправил, не то переспросил Мельников.
– Ну да... и не только она... Степана Зотова со Щагренихи помните небось? Так вот он тоже... брат ваш по отцу.
В светелке повисло тяжкое молчание. Дуня, приподнявшись на локтях, переводила недоуменные глаза с брата на мать и обратно. Мельников стоял набычившись, почти упираясь головой в низкий потолок светелки, переваривая вдруг свалившуюся новость.
– Что-то я все-таки не пойму. Как же это так получилось, - наконец нарушил гнетущее молчание Мельников.
– Ведь и Клава, и Степан, и я одногодки, мы же в школе в один класс ходили. Это уж потом Клава на второй год осталась... и как это столько лет и никто ничего... почему мы ничего не знали-то?
– Кому надо, тот знал.
– чувствовалось, что мать с немалым усилием раскрывает тайну детям, десятилетия лежавшую камнем на дне ее души, так глубоко.
– Правильно, Вась, вы все трое в сорок четвертом родились... Ой, господи, дай силы... Отца-то летом сорок третьего ранило, а в зиму сорок четвертого его прямо с госпиталя совсем и отпустили...
– Ну и что?
– вступила в разговор Дуня.
– Мам, ты же говорила, что еще с довойны невестой его была, ждала...
– Не перебивай, - вдруг раздраженно повысила голос мать и тут же, словно обессилев от этой вспышки, чуть слышно добавила: - Я и сама собьюсь.
– Ничего понять не могу, как это...
– тем не менее не успокаивалась Дуня.
– Чего тут понимать, все яснее ясного, - Мельников заговорил насмешливо.
– Отец наш как с фронта пришел, здесь сразу с тремя гулял, в каждой деревне... Так, что ли?
Мать не ответила, лишь молча перебирала концы своего черного платка.
– Не может быть, не верю!
– лицо сестры выражало какую-то одержимую веру в неверие.
– Он ведь всегда
Дуня растерянно говорила еще что-то, а Мельников лишь с сарказмом качал головой.
– И как же это столько лет скрывать удавалось... даже от нас... ты, мама, сама-то давно узнала?
– Мельников перестал усмехаться и печально смотрел на мать.
– С того самого сорок четвертого, когда сразу после меня сначала Зинка Бахарева, а потом и Маруська Зотова родили... доброхоты сразу донесли, глухо отозвалась мать.
– Знала... и молчала... и всю жизнь с этим?
– не мог сразу постичь услышанное Мельников.
Мать вновь промолчала, а Дуня буквально на глазах из бледной становилась пунцовой, что было заметно даже в едва освещаемой сумерками за маленьким оконцем светелке.
– Вы уж простите...
– мать не поднимала глаз.
– жисть-то тогда, знаете, какая была... сейчас не понять. Он ведь когда пришел-то, один- единственный молодой мужик на весь колхоз, на все три деревни был, и на поправку здесь уж больно быстро пошел. А баб-то кругом... одне бабы, солдатки, вдовы да девки, и все без мужиков, без парней. Ох, сейчас-то не понять. Я-то счастливая ходила - жених вернулся, хоть и хромал, а на обоих ногах да с руками целыми. Тогда-то и калеки безногие в такой цене были, а тут такое счастье. Ох, завидовали мне... А бабья зависть - она самая страшная, особенно вдовья. Он спервоначалу на тракторе тут работал, по всем деревням мотался, то там пашет, то там, и огороды, усадьбы пахал, после колхозных-то дел. А там то одна, то другая... в избу завлекали, кормили, самогонкой поили... Вот он и не удержалси. Клавкина-то мать вдова молодая была, с мужем и года не жила до войны, а как забрали, так и похоронка чуть не первой ей пришла. А Степанова, та девка была безмужняя, годом меня постарше. Вот он так и ходил: как дома так ко мне, а как в Новоселке и Щагренихе работал - так к им... И еще были, да те не понесли, а вот эти-то и родили. Молодая я была, да и счастье глаза застило, не видела, что его бабы-то прям чуть не рвут друг у дружки, думала, раз расписались, так все, мой и только... Ох-хо-хо... сейчас-то можно о том уж спокойнее говорить, дело-то житейское, а тогда как узнала - от позора хоть сквозь землю провались... Потом забылось как-то, не то чтобы совсем не помнила, но как-то за жизнью... уж больно хорошо мы с отцом-то жили, когда кругом столько баб или совсем без мужиков остались, или с калеками вместо нянек мучились. Сначала болтали. А как отец в бригадиры, а потом и в правление вышел, так прикусили языки, и я тоже в какое- никакое, а начальство вышла - вслух-то боялись, да и втихаря тоже, раз вы вот выросли, а никто ничего... Не знаю, что уж Клавина да Степанова матери говорили, откель дети-то у них народились. Так и бедовали одне, на ноги их подымали и сами маялись. Отец в последние годы винился, что совсем не помогал им... огласки уж очень боялся. Времена-то какие были... А он ведь партейный и при должности...
Мельников хмуро слушал мать, и перед ним рисовались картины тех военных лет: хромой, но молодой и симпатичный отец появляется в колхозе, где остались из мужчин только старики да полторы калеки. На свежей деревенской пище он быстро оправляется от ран... а вокруг, как курицы возле петуха, женщины, женщины, женщины... молодые, цветущие, в самой бабьей силе, не обласканные, не целованые, одни из которых знают, что их мужья уже не вернутся с войны, а другие - что им может не достаться женихов, что свой век придется доживать одним... и не только без мужей, но и без детей. Житейская логика диктовала и поведение.