Житие Дон Кихота и Санчо
Шрифт:
Глава V
Из этого разговора становится совершенно ясно, насколько глубоко проникло в душу Санчо честолюбие, каковое вдохнул в него Дон Кихот; и тот, кто в предыдущей главе сказал: «Родился я Санчо и хочу умереть Санчо», теперь возжелал умереть доном Санчо, и важным сеньором, и дедом графов и маркизов.
Глава VI
Конечно, одна из самых важных, а то как же! Ведь покуда
И пришлось услышать доброму Рыцарю, как его племянница, девчонка, которая не умела еще как следует управиться с дюжиной коклюшек, осмелилась отрицать существование странствующих рыцарей! Грустно это — услышать в собственном доме и из уст какой-то девчоночки благоглупости, которые в ходу у черни и которые она повторяет с чужого голоса.
И подумать только, ведь эта самая девчонка Антония Кихана теперь властвует и царствует над всеми мужчинами Испании! Да, именно она, эта наглая девчонка, эта курочка с птичьего двора, бескрылая любительница поклевать, гасит в зародыше всякую искру героизма. Не она ли говорила своему сеньору дяде известные слова: «…и, несмотря на это, слепота ваша так велика и безумие так явно, что вы уверены в своей храбрости и силе, между тем как вы стары и немощны; вы хотите выпрямить все то, что на свете криво, а сами вы согнуты годами, и самое главное — вы утверждаете, что вы рыцарь, меж тем как вы совсем не рыцарь, ибо хотя идальго и может им стать, но человек бедный — никогда!» И даже мужественный Рыцарь Веры, побежденный бесхитростной прямотой этой незначительной девчоночки, смягчился и отвечал ей: «В твоих словах есть много правды, племянница».
И если даже ты, неустрашимый Дон Кихот, позволил этой домашней кошечке убедить себя, пусть лишь на словах и на время, то как же устоять против кухонной ее мудрости тому, кто ищет ее руки, дабы увековечить свой род? Ей, простушке, не по уму, как это старик может быть храбрым, немощный — сильным, как может выпрямить все, что на свете криво, тот, кто согбен годами, а главное, как это бедняк может стать рыцарем. И хоть она простушка и домоседка, хоть сердечко у нее такое же убогое, как умишко, уж если решается она говорить такие речи своему дяде, то что же решится сказать тому, кто будет свататься к ней как жених либо обладать ею на правах мужа? Ее научили тому, что брак есть установление, коего цель «сочетать мужа с женою и оделить брачующихся благодатью, дабы растили детей для неба»;116 и слова сии она понимает и приводит в исполнение таким образом, что не дает своему мужу завоевать для нас это самое небо, ради коего должен он растить своих детей.
Существует плоское здравомыслие и, наряду с ним, плоское здравочувствие; наряду со скудоумием нас парализует и расслабляет скудосердечие. И ты, Антония Кихана, моя читательница, — ревнительница и хранительница сей скудости. Холишь и пестуешь ее в своем сердечке, покуда снимаешь пену с дядюшкиной похлебки или перебираешь коклюшки. Чтобы муж твой да пустился в погоню за славой? Слава? А с чем ее, эту самую славу, едят? Лавровый лист хорош к отварному картофелю; отменная приправа для домашней кухни. И у тебя его в достатке, запасла в церкви в Вербное воскресенье.117 Вдобавок ты отчаянно ревнуешь к Дульсинее.
Не знаю, станет ли какая-нибудь Антония Кихана трудить свои хорошенькие глазки над этими моими толкованиями жития ее сеньора дядюшки, и даже сомневаюсь в том, что сие возможно, ибо в наши дни племянницам Дон Кихота не по вкусу чтение таких вещей, над которыми надо морщить лобик от избытка внимания да еще и как-то разжевывать прочитанное; им довольно романчиков с куцыми диалогами или с такой интригой, что от ужаса дух захватывает, либо благочестивых книжечек, напичканных умильными эпитетами в превосходной степени и слащавыми восславлениями. Кроме того, полагаю, что наставники, пекущиеся о вашем духовном здравьице, присоветовали бы вам остерегаться опасных завихрений моего пера, не служи вам наилучшею защитою собственная ваша легковесность. Так что я почти уверен, что праздные ваши пальчики, привыкшие перебирать коклюшки, не коснутся этих злополучных страниц; но если они случайно попадутся вам на глаза, скажу вам вот что: не надеюсь я, что среди вас появится новая Дульсинея, которая подвигнет нового Дон Кихота на завоевание Славы, ни новая святая Тереса — женская ипостась странствующего рыцарства, ратница любви, в своей глубокой человечности возносящаяся надо всем человеческим. Вам не разжечь у кого-то в сердце такое пламя, какое Альдонса Лоренсо, сама того не заметив, разожгла в сердце Алонсо Доброго; да и в собственном сердце не разжечь вам любви, сравнимой с тою, что пылала в сердце Тересы, пронзенном стрелою серафима.
Вот и Тереса тоже, подобно Алонсо Кихано, двенадцать лет любившему Альдонсу, вот и она тоже знала человека, в замужестве с которым полагала обрести благой удел; и сказал ее духовник, что не идет она противу воли Божией («Книга моей жизни», глава II); но она поняла, какой наградой одаривает Господь тех, кто все оставляет ради Него; и поняла, что человеку не утолить ее жажду любви бесконечной; и рыцарские романы, которыми она зачитывалась, от любви в земной ее ипостаси привели ее к любви высшей, и возмечтала она сподобиться вечного блаженства во славе Божией и растворения в Иисусе, Человеке из Человеков. И впала в героическое безумие, и до того дошла, что сказала своему духовнику: «Молю вашу милость, давайте все станем безумцами из любви к Тому, Кто ради нас навлек на себя это звание» («Книга моей жизни», глава XVI). Ну а ты-то, моя Антония Кихана, а ты-то? Тебе не грозит безумие ни в человеческом, ни в божественном; может, мозгу у тебя и маловато, но, сколько бы там его ни было, он распирает тебе головку, она у тебя даже для такой малости тесна, вот и не остается места для порывов, да и сердца твоего они не переполнят!
Ты очень здраво мыслишь, умница Антония, умеешь считать горошины и латать штаны муженька, умеешь стряпать похлебку для дядюшки и перебирать коклюшки, а что до пищи высшего и духовного порядка, с тебя довольно твоих обязанностей старосты хора в той или иной церкви, да еще обязанности в определенный час дня прочесть по листочку, который дадут тебе заранее, те или иные елейные изречения. Не про тебя сказаны Тересою слова о том, что «не надобно прислушиваться к разуму, одна от него докука» («Книга моей жизни», глава XV), ибо тебе мало докучает твой разум, направляемый твоим духовником по наезженной колее, ущемленный и ссохшийся с тех самых пор, как тебе объяснили, что он у тебя есть. Твоему разуму, твоей бедной душе, которая, может статься, прежде умела мечтать, обкорнали крылья и заморили ее в страшной камере пыток; тебе ее убаюкали с младенческих пор, с первого ее робкого младенческого писка, тебе убаюкали ее старой колыбельной:
Усни, дитятко, усни, не то Бука злой придет, деток, что не будут спать, к себе Бука уведет.
Тебе убаюкали душу гнусавой песенкой, которой ты сама, бедная моя Антония, став матерью, баюкаешь своих детей. А послушай-ка, Антония, забудь на минутку про наставления тех, кто хочет видеть тебя несушкой в курятнике, забудь про них на минутку и поразмысли над этой плаксивой песенкой, с помощью которой ты нагоняешь сон на своих детей. Поразмысли-ка над смыслом этих слов: «Бука придет и деток, что не любят спать, к себе уведет»; поразмысли, милая моя Антония, над тем, что беспробудный, долгий сон избавит нас якобы от когтей Буки. Заметь-ка, милая Антония, ведь Бука-то уносит и пожирает сонливцев, а не бодрствующих.
А теперь, если мне удалось на миг оторвать тебя от забот твоих и трудов, от всего, что принято именовать приличными женскому полу занятиями, — прости меня или не прощай. Я сам ни за что не простил бы себя, если бы промолчал, не сказал тебе, что любят тебя по–настоящему и хотят видеть сильной женщиной только те из нас, кто говорит с тобою напрямик и без обиняков, как я, а вовсе не те, кто возносит тебя, словно идола, на алтарь и держит там в плену, докучая фимиамом расхожих комплиментов, и вовсе не те, кто усыпляет тебе душу, баюкая ее умильными песенками слащавого благочестия.