Житие Дон Кихота и Санчо
Шрифт:
«А не случится ли так, — говоришь ты мне в часы, когда падаешь духом и изменяешь самому себе, — не случится ли так, что, воображая, будто мы шагаем по раздолью полей и ушли уже за тридевять земель, мы на самом деле будем кружить на одном и том же месте?» Нет, ибо тогда путеводная звезда остановится и замрет над нашими головами, а Гроб Рыцаря окажется в нас самих. Звезда же упадет с неба, но упадет для того, чтобы мы схоронили ее в нашей душе. И души наши обратятся в свет и сольются все в одно лучезарное и звучащее светило, и оно, обратясь в солнце вечно звучащей гармонии, еще ярче, еще лучезарнее воссияет на небе нашей спасенной родины.
Итак, в путь! И позаботься, чтобы не затесались к тебе,
Так трогайтесь Же в путь! Но куда идти? Куда вас поведет звезда: ко Гробу! А что нам делать в пути? Что делать? Бороться! Бороться? Но как?
Как? Попался вам лжец? Бросить ему в лицо: ложь! И дальше вперед! Попался вор — громыхнуть на него: ворюга! И вперед! Попался болтун, чьи благоглупости толпа слушает, разинув рот? Крикнуть им: идиоты! И вперед! Всегда и только вперед!
«Но разве возможно, — спрашивает меня один наш общий знакомый, горящий желанием вступить в крестоносцы, — возможно ли подобным образом истребить на земле ложь, воровство, глупость?» А кто сказал, что нельзя? Самая презренная из всех презренных подлостей, самая отвратительная и гнусная из уловок трусости состоит в утверждении, будто, разоблачив вора, мы этим ровно ничего не добьемся, так как другие будут продолжать воровать, и будто мы ничего не достигнем, бросив в лицо мошеннику, что он мошенник, ибо от этого на свете не станет меньше мошенничества.
Да, конечно, обличать придется не раз и не два, а тысячекратно, потому что, если бы тебе удалось единожды, первым же своим обличением покончить раз и навсегда хотя бы с одним только обманщиком, на земле было бы раз и навсегда покончено со всяким обманом.
Итак, в путь! И гони из священного воинства каждого, кто захочет расчислить в точности длину шага, которым следует идти на марше, его быстроту и ритм. Особенно вот этих, кто только и знает что твердить днем и ночью о ритме, этих всех гони прочь! Иначе они превратят твое воинство в балетную труппу, а поход — в танец! Всех их — прочь! Пускай отправляются куда-нибудь подальше воспевать прельстительность плоти.
Субъекты, которые могут попытаться превратить крестоносцев в балетных танцовщиков, именуют себя, а также друг друга поэтами. Но они не поэты. Они нечто совершенно иное. Ко Гробу они идут из одного любопытства, ради охоты посмотреть, а что это такое, и, возможно, потому что ищут новых острых ощущений или надеются рассеять в пути свою скуку. Всех их — прочь!
Именно они своей богемной снисходительностью способствуют тому, что существует и подлая трусость, и ложь, и злосчастные мерзости, в которых мы захлебываемся. Когда эти людишки проповедуют свободу, они имеют в виду одну–единственную свободу: обладать женой ближнего своего. У них все сводится к чувственности, и даже в идеалы, в великие идеалы, они влюбляются чувственно. Но сочетаться с великой и чистой идеей узами брака, от которого могли бы родиться на свет добрые дети, — на это они неспособны, с идеями они вступают лишь в случайные связи. Они берут идею в любовницы, а иной раз и того хуже: на одну ночь, как непотребную девку. Всех их — прочь!
Если кому-нибудь придет по дороге охота сорвать цветок, улыбнувшийся ему с обочины, пусть себе сорвет, но мимоходом, не задерживаясь, чтобы не отстать от остального воинства, — однако шагающий впереди офицер–знаменосец обязан смотреть, не отводя глаз, на лучезарную и звучащую звезду. Если же кто-то украсит латы у себя на груди сорванным цветком не для того, чтобы самому им любоваться, а чтобы покрасоваться им перед другими, — прочь его! Пускай отправляется со своим цветком в петлице куда-нибудь подальше заниматься танцами.
Видишь ли, друг мой, если ты намерен выполнить свою миссию и верно служить отечеству, необходимо, чтобы тебе стали ненавистны чувствительные юнцы, не умеющие смотреть на мир иначе, как глазами девиц, в которых они влюблены. Или чьими-нибудь похуже. Пусть твои слова режут им слух, пронзают его ядовитой горечью.
Привалы будут дозволены воинству лишь по ночам, на опушке леса или в укрытиях гор. Крестоносцы раскинут палатки, омоют себе ноги, поужинают тем, что приготовят им жены, зачнут с ними потом новое дитя, поцелуют их и крепко уснут, чтобы наутро двинуться дальше в поход. Если же кто-то умрет в дороге, тело положат на обочину, и доспехи будут его саваном, об остальном позаботится воронье. Предоставим мертвым погребать своих мертвецов.9
Если на марше кто-нибудь попытается заиграть на флейте, свирели или иной какой дудке, или на вигуэле,10 или на любом другом инструменте, отбери и разбей инструмент, а игравшего изгони из рядов воинства, дабы не мешал остальным внимать голосу поющей звезды. Тем более что ему самому голос ее не был внятен. Тот, кто глух к пению, льющемуся с небес, не имеет права отправляться разыскивать Гроб Рыцаря.
Эти танцоры станут болтать тебе о поэзии. Не обращай на них внимания. Тот, кто пускается выводить рулады посредством своей то ли свистульки, то ли спринцовки — ведь мифическая сиринга,11 их праматерь, была всего–навсего полым орудием двойного назначения — и предается этому занятию под твердью небесной,' не вслушиваясь в музыку небесных сфер, тот сам не заслужил, чтобы его слушали. Ему неведомы темные бездны поэзии фанатизма; ему неведома великая поэзия храмов, лишенных всякого убранства, не сияющих ни люстрами, ни раззолоченной резьбой, не украшенных ни статуями, ни картинами, не благоухающих ни цветами, ни воскурениями, храмов без намека на роскошь, без всего того, что именуют искусством. Четыре голые стены и дощатая кровля — как в любом сарае.
Так вот, всех этих спринцевальных танцоров изгоняй из воинства безжалостно. Изгоняй прежде, чем они станут сбегать от тебя ради чечевичной похлебки. Ведь это философы цинизма, исполненные снисходительности добрячки из породы всепонимающих и всепрощающих. Но тот, кто понимает все, не понимает ничего, а кто все прощает, тот ничего не прощает. Они торгуют собой, ни капли не совестясь. В своей раздвоенности они витают там и тут, и потому, сохраняя свою свободу там, они тут преспокойно обретаются в рабстве. Они эстеты, но одновременно могут восхищаться разного рода Пересами, лопесами и родригесами.12
Когда-то говорили: человеческой жизнью правят голод и любовь. Низменной человеческой жизнью, скажу я, жизнью, пресмыкающейся во прахе. Танцоры, те действительно пляшут только из голода или любви; животного голода и такой же животной любви. Изгони их из твоего воинства, и пусть себе где-нибудь на лугу пляшут до упаду, играя на своих спринцовках–свистульках, ритмично хлопая в ладоши и распевая гимны в честь чечевичной похлебки и ляжек своих однодневных подруг. И пусть их изобретают там себе новые пируэты, новые коленца, новые па ригодона.13