Живая душа
Шрифт:
На учебном аэродроме тренировались прыгать с малой высоты. Добивались быстроты, темпа. Гуськом — к открытому люку, вниз один за одним, почти без интервалов; рывок раскрывшегося купола — и нет времени погасить скорость, как удар в поджатые ноги, земля.
Высадка отработана чисто. Вся группа приземлится кучно, не теряя друг друга из виду. Воронин бессилен что-либо сделать, в лучшем случае он прикончит двоих-троих. Не выход.
Бьет кровь в висках, нестерпимая боль. Наверно, от высоты, от тряски, к которым он не привык. Сознание отключается — на мгновенье
Один против двенадцати. Здоровых, тренированных, настороженных.
В детстве отец учил: ходи на зверя, когда здоров и полон сил. Обязательно чувствуй, что сумеешь победить. Однажды брали медвежью берлогу, накануне охоты заночевали в парме, у костра. Воронину не спалось. «Никуда утром не пойдешь!» — прикрикнул отец. «Почему?» — «Не выспишься, голова будет дурная, рука ошибется!» Прав был отец, Воронин не единожды вспоминал добром этот совет.
А нынче у Воронина самая опасная охота из всех, какие бывали. Вот где нужна и ясность мыслей, и зоркость глаз, и мгновенность решений.
Один против двенадцати.
Наконец опять блеснула внизу морская вода, поиграла розовыми бликами, оборвалась; потянулся берег, пестрый от мазков лежащего в низинах снега.
Солнце, не коснувшись горизонта, уже снова поднималось над землей.
Мазки снега мельчали, превращались в слюдяные озерца, пошла внизу тундра — с подшерстком ягеля, с гривками кустарника. За холмами встретились первые одинокие деревья, как расставленные кем-то вешки, а потом и островки настоящего леса замелькали. И спустя час зеленая лесная шуба укрыла все пространство внизу.
Самолеты сбавили скорость и будто заскользили с пологой воздушной горки. Летчики теперь часто меняли курс — выбирали путь в котловинах, распадках. Прижимались пониже.
Ермолаев то и дело скрывался в пилотской кабине, потом выглянул, сделал знак Пашковскому и Ткачеву.
— Приготовиться!.. — заорал Пашковский.
Поднялись с холодных скамеек, стали поправлять парашютные ранцы, ловчей пристраивать автоматы. И уже не удавалось Воронину заглянуть в иллюминатор, чтобы опознать какие-нибудь ориентиры. А он мог бы — по извилине ручья, по вырубкам, по клочкам пашни — определить точное местонахождение, ведь где-то неподалеку деревня, в которой он родился…
Стояли, вцепившись в поручень. Все умолкли, напряглись. Сейчас, сейчас начнется. Здесь, в самолете, еще сохраняется чувство защищенности и недосягаемости, а через минуту откроется люк, шаг в пустоту — и, может быть, смерть глянет в глаза…
«Кондоры» все кружились, выбирая среди тайги нужный пятачок, Ермолаев не показывался из кабины. И вдруг выскочил, скомандовал резко:
— Пошел!..
С той же четкостью, как на тренировках, направились к гудящему проему люка, затылок в затылок, наклонялись, падали вниз, заученно считая в уме секунды.
Неожиданно близко были вершины деревьев, проносившиеся под самолетом и тотчас остановившиеся, едва Воронин оттолкнулся от кромки люка. Вернее, деревья теперь двигались не горизонтально, не в сторону, а рванулись прямо вверх, к Воронину.
Он потянул кольцо, почувствовал движение в ожившем ранце за спиной, свист в ушах усилился, и вот рывок, резь от впившихся лямок, тишина, будто под водой… Щуря заслезившиеся глаза, он высматривал, куда опускается. Узкая проплешина, продолговатая поляна, не сплошная, а с перемычками: в том ее конце, что остался позади, гаснут, ложатся наземь купола первых парашютов.
Вот кувырнулся в бурую траву и Ткачев, его парашют хлопал, пузырился от ветра, будто снова хотел взмыть над поляной.
Воронин со всею силой, какая была у него, потянул левые стропы, помогая ветру. Ветер относил его с прогалины к деревьям, это делало приземление опасным. Но Воронин помогал ветру — иного спасения не было…
Он сжался в комок, когда сосновые ветки хлестнули снизу, затрещали, ломаясь. Его вертело, било. В какое-то мгновение он все-таки уцепился за ствол, натяжение строй ослабло, и он скользнул вниз по стволу, соскользнул возможно скорее, чтобы парашютный купол не снесло с макушки дерева. И его не снесло, — обломки сучьев прорвали плотную ткань. Теперь купол беспомощно трепыхался, как рубаха на огородном пугале.
Воронин хотел перерезать стропы, но потом раздумал. Дотянулся до крепкого сука, встал на него. Быстрее будет отстегнуть лямки. И, обдирая от торопливости пальцы, он отщелкнул карабины на лямках, сбросил с себя запасной парашют. Главное сделано. Главное для этой бесконечной минуты.
Он спустился с дерева, огляделся, ища укрытия. Елка-выворотень лежала в нескольких шагах — задранные корни с пластом земли. Воронин кинулся к ней, присел за плотным земляным щитом, сдвинул предохранитель на автомате.
Ну, попробуем поохотиться.
Воронинский парашют виден отлично, и сейчас сюда прибегут не только те, кому поручено следить за ненадежным проводником. Авось еще кто-то поверит, что Воронин застрял на дереве, не справившись с ветром. И тогда он прищучит не двоих-троих, а побольше. И, может быть, затем совладает и с остальными.
А если бы немножко утихла, унялась боль в голове, исчезли пятна и круги перед глазами, — он бы благословлял удачу.
Текли секунды.
Он слышал, как второй «Кондор» прошел над поляной, сбрасывая грузовые парашюты. Схлынул самолетный гул, начал удаляться. Вот и совсем тихо.
Птичий свист раздался. Дневная птичка дудела спозаранку — воронинские «ученики» перекликались…
Белая ночь сияла над пармой. Полная блеска и тепла, несказанно прекрасная белая ночь. Какие песни о ней сложены в народе коми. Как ее ждут долгою беспросветной зимой. Как радуются ее приходу…
Половодье переливчатого блеска на земле и в небесах, половодье песен — и человечьих, и песен бегущей воды, и теплого ветра, и всех лесных обитателей от мала до велика…
Воронин забылся на какой-то миг, ощутив вдруг, что находится на родной земле. Он все-таки очутился здесь и видит все это. Небо над пармой, купы сосен и кедров, траву. Он видит это, и сердце его чувствует кровную связь с каждой былинкой, с каждой каплей воды…