Живая душа
Шрифт:
Десять лет назад умерла Катя, жена. И даже на смертном одре лежала она с мученическим выражением лица, словно говорила: не трогайте больше, оставьте в покое… А Катя до самого горького еще не дожила. Еще не давило безденежье, еще впереди было вступление дворянина Ермолаева на службу в немецкую разведку. Настоящий-то позор ждал впереди…
Как вышло, что сделался дворянин Ермолаев предателем родины, наемным убийцей, омерзительным даже самому себе? Ведь никто же, никто в его судьбе не виноват — волен был иначе распорядиться жизнью. Не смог.
Приоткрой
А с этого задания бывший дворянин Ермолаев не вернется. Теперь все едино…
В последний берлинский вечерок, согласно программе, отужинали в ресторане. Сверх предусмотренных и оплачиваемых абвером напитков Ермолаев распорядился, чтоб подали водку. Настоящую, русскую. И официант, вдохновленный хрусткой купюрой, расстарался-таки, принес настоящую…
— За наше счастливое отбытие, соколики! — сказал Ермолаев.
Пил и чувствовал, что не берет водка. Не берет и родимая, неподдельная. Сейчас бы спиртику дернуть. Спиртяшки. «Спиртуозуса от морозуса» — как пошучивали некогда субалтерн-офицерики. Да жаль, не достанешь тут спирта. Не употребляют немцы. Что русскому здорово, то немцу смерть…
Воронин пил мало, берегся, вражина. Пашковский же белел, пьянея, катал желваки на скулах.
— Ну, дорвусь я до своих знакомцев когда-нибудь, дорвусь… Помню лагеречек, где срок тянул. С гражданином начальником охота встретиться, ласку его припомнить.
— Бежал? — спросил Воронин.
— Что ты, Санечка, оттуда когти не рвут. Я на фронт выпросился, все чин чинарем, гражданин начальник мне рукопожатие сделал. Надеюсь, грит, достойно смоете, и так далее… Сам одноглазый такой мальчишечка, строгий, подбородочком шевелит… Ой же и охота поговорить с ним!
Наслаждаясь тем, что можно не скрытничать, можно распоясаться, Пашковский почти наяву видел эти будущие встречи, с неожиданным актерским талантом изображал всех действующих лиц, менял голос, показывал, как будут испускать дух его «знакомцы»… Воронин сидел будто каменный. А Ермолаев все наливал, наливал водку, пил не закусывая. И не помогала водка.
Вернулись в санаторий доктора Магалифа ввечеру; полковника не было. Находился в Риге.
Ермолаев отпустил питомцев на отдых, прошел к себе во флигель. Был там запасец спирта, тщательно хранимого на черный день. Ермолаев извлек плоскую флягу, растворил окошко, сел на подоконник.
Луна катилась в дымных облаках, чернели шапки сосен, море поплескивало, сиренью пахло. Благодать.
Он знал, что сейчас сделает, — этой вот ночью, накануне отлета. Только следовало выпить. Хорошенько дернуть «спиртуозуса».
Итак, прожито пятьдесят лет.
«В двадцать лет красы нет — и не будет, в тридцать лет жены нет — и не будет, в сорок лет ума нет — и не будет»…
А если ничегошеньки нету в пятьдесят? Ровным счетом ничего — пустота семо и овамо? Торричеллиева пустота?
Что ж, добьем остатки надежд. Даже те, в которых сам себе не признавался, боясь задуть слабенький огонек. Ничего нет, и тебя не будет.
Сиять, катиться этой луне, зеленеть соснам, шуметь синю морю. А ты не завидуй их бессмертию, рано или поздно все равно наступил бы карачун, так что — смирись. И давай-ка гульнем напропалую, ни о чем не скорбя, ничего не жалея.
Даже и в теперешнем твоем состоянии сокрыта прелесть. Позволено все. Попирай божьи и человечьи законы, для тебя нету судей, нету всевышнего.
Сукин он сын, этот всевышний. Я б тебя встретил на узенькой дорожке, гражданин всевышний. Припомнил бы твои ласки.
Перехватывает дыхание «спиртуозус». Он-то действует, он берет помаленьку. Прекрасно. Еще добавить, и можно идти.
Она соблазнительна. В тургеневском духе канашка — ей бы воланчики, кружавчики, шляпку с белою лентой. Гроздь сирени на раскрытую книжку. Немчура тупая не понимает, обрядили в кисею, и пропал пикантный контраст.
А соль-то, зерно-то именно в этом контрасте: снаружи тургеневская чистота и мечтательность, а внутри — подленькое, скверненькое. Продажненькое.
Спит сейчас. Не ждет в гости. Видит сны о далекой родине…
Ермолаев тяжело слез с подоконника, справился с качавшимся полом.. Укрепился. И прямо, ровно — чересчур прямо и ровно — пошел к дверям, потом через двор ко второму флигелю, где жила Наташа.
Без стука шагнул в комнату, остановился, озираясь в чуть подсвеченном луной сумраке.
Наташи не было. Пуста комната.
Наташа в это время была у Воронина.
Он, злой и уставший, с начинающимся приступом головной боли, вошел к себе и увидел знакомый силуэт у окна.
— Закончили? — спросил он.
— Что, Александр Гаевич?
— Обыск.
Наташа приблизилась к нему, и он поразился тому, какое страдание было в ее-глазах.
— Все объяснения потом, всю чепуху потом, — проговорила она. — Слушайте, не перебивайте… Вас Отправляют завтра. То есть всех, всю группу… Вы еще успеете, Александр Гаевич! Ведь можно, можно отсюда убежать!..
— Зачем? — сквозь зубы спросил Воронин.
— Они убьют вас. Там, в тылу. Я знаю, я слышала, как они говорили… И пока вы в Берлин ездили, полковник уславливался с этим рыжим, Ткачевым…
Она сейчас не обманывала. Как бы Воронин к ней прежде ни относился, как бы ни подозревал — сейчас Наташа не обманывала. Эти сведения — не ловушка. Ради чего полковник стал бы предупреждать и настораживать Воронина?
Наташа схватила его за локти, стиснула. Вглядывалась ему в глаза и кивала головой, кивала, — да, да, не ошибаешься!..