Живая душа
Шрифт:
Мало-помалу складывались у Воронина приблизительные наметки будущей операции: начало лета, двенадцать десантников, крестик на берегу Печоры, еще один крестик возле села Кедровый Шор…
А к исходу недели Воронин сообразил, какая связь между Сыктывкаром, Ухтой и Кожвой. Новая железная дорога. Та дорога, что построена после его ухода в армию, Оттого он сразу и не увидел ее на кальке.
На берег залива недавним штормом выкинуло остатки льда. Истаивают на солнце зеленоватые обломки, нагроможденные
Яснеет воздух, меньше туманов. С прибрежных дюн стала видна Рига — будто коричневый холм, на котором сплошь вырубили деревья. А пролетные утки исчезли. Теперь потянут на север мелкие птахи, что летят в одиночку…
Воронин шел со стрельбища, нес на плече ручной пулемет. Сегодня заслужил от Ермолаева похвалу — за меткое поражение мишеней. Действительно, Воронин не подкачал. Едва взял в руки знакомый дегтяревский пулемет, как вспомнился бой под Старой Руссой, — тогда впервые он стрелял вот из такого «дегтяря» и впервые ощутил радость оттого, что руки его крепки, а глаз точен, и валятся, валятся те согнутые, грязно-зеленые, бегущие к его окопу… Он боялся тогда, что «дегтярь» откажет, это хороший пулемет, но капризный, от малой соринки закашляется, и Воронин просил, умолял своего «дегтяря» не подвести…
Сегодня с таким же чувством он бил по мишеням. Невдомек Ермолаеву, что вместо фанерных мишеней он опять видел грязно-зеленые движущиеся фигуры, в облике которых все ему ненавистно — от пилотки с длинным козырьком и эмблемой в виде встопорщенного орла до сапог с низкими голенищами.
«Спокойней, дружище, спокойней!» — приговаривал тогда, под Старой Руссой, заместитель командира полка Кузьмин, стоявший рядом в окопе. Кузьмин тоже был сельским учителем, коммунистом ленинского призыва. Воевал на гражданской, воевал на финской. «Спокойней, дружище, спокойней…» После того боя Кузьмин предложил подать заявление в партию.
«Заслуг маловато, — сказал тогда Воронин. — Однажды подавал, не приняли. Из-за отца. У меня отец считался зажиточным».
«Я твою биографию знаю», — кивнул головой Кузьмин.
«Хочу, чтоб верили полностью», — сказал Воронин.
«Мы тебе верим, — ответил Кузьмин. — А потом, Саша, звание коммуниста подтверждают всю жизнь. Экзамен на это звание не кончается…»
Кузьмин честно сдавал экзамены и остался лежать в Сенявинских болотах, в братской могиле. Не успел он вручить Воронину кандидатскую карточку.
И сам Воронин не успел ее получить. Но слова Кузьмина он запомнил. Это надо помнить, обязательно надо помнить — пока жив, твой экзамен не кончается.
Бил сегодня Воронин по мишеням, слышал далекий голос Кузьмина: «Спокойней, дружище, спокойней!» Падали, падали грязно-зеленые, наступавшие на Старую Руссу.
— Молодцом, господин Ухтин! — похвалил Ермолаев.
Рыжий, конопатый, неунывающий, догнал Воронина паренек-радист. Тот самый, что кинулся в драку с Пашковским.
— Эй, ворошиловский стрелок! Дай горячего на кончик.
В переводе на нормальный язык это означало — разреши прикурить. Выставил толстую, как елочная хлопушка, самокрутку, ждал, посмеиваясь.
Все минувшие дни он выказывал Воронину свое расположение. Набивался в приятели. Воронин его не отваживал, но и сближаться не торопился. Парень сказал, что родом он из Ленинграда, зовут Виктором, фамилия — Ткачев. Наверняка такой же Ткачев, как Воронин — Ухтин. Уж кого-кого, а радиста насквозь просветят, прежде чем взять в диверсионную группу.
— Слышь, принимаю заявки на концерт! — прикуривая, сказал Ткачев. — «Катюшу» могу зафуговать. «Если завтра война, если завтра в поход…» Представляешь, оберст советские пластиночки приволок! Во пачку! Приказал крутить, когда пожелаем…
— С чего это?
— Для комфорта, Сашенька! Чтоб жилось нам, как в санатории «Лазурный берег»! Еще чуток — и выпивку огребем, и на каждого — по такой барышне, как эта Наталья здешняя. Кстати, она на тебя глаз положила, имей в виду!
— Не примечал пока.
— Железно говорю! Оказался ты, Сашенька, между двух огней, потому что Квазимода ее ревнует по-страшному…
— Я ему не соперник, — сказал Воронин.
— А зря. Нежная барышня огорчится! Нельзя ее отвергать!
— Сватаешь?
— Ага. Такие щечки, такие губки, такой носок… Вся из себя природы совершенство. А ты кобенишься, дуболом. Не понимаешь своего счастья.
— Отдаю даром.
— Заплачешь! Кроме всего прочего, красавица здесь на службе. Стук-постук, стук-постук… Стучит на всех нас красавица. Ты помни об этом.
Воронин поправил пулемет на плече, сощурился, глядя на макушки сосен.
— Ну, на меня доносить нечего.
— Кто знает, Сашенька… Бабы — они глазастые. Это мы, пентюхи, дальше носа не видим… — Ткачев на ходу оглянулся, вытянул губы фунтиком: — Утю-тю-тю, кто к нам спешит! Кого это будем промеж себя обонять?
Широко и косолапо ступая, при каждом шаге словно бы чуть подпрыгивая, их нагонял Пашковский.
— Баланду травите?
— Одни грубости на языке, — сказал Ткачев. — Фу! Мы обсуждали проблемы любви в разрезе классики. Да, Саша, судьба Эсмеральды лично у меня вызывает слезы…
— Закройся! — гаркнул Пашковский. — Ты где сейчас должен быть? Ты в шестнадцать ноль-ноль обязан в рубке сидеть!
— Сколько на ваших? — спросил Ткачев.
— Марш на место!
— На моих без пяти. Мы вполне бы договорили об Эсмеральде.
Ткачев не торопясь затоптал окурок. Сплюнул сквозь зубы. Повернулся, вразвалочку побрел по тропинке, поглаживая рукой сосновые стволы.
— Ну и паскуда… — протянул Пашковский. — Последняя паскуда, провокатор… Заметил — все подкусывает? Пользуется своим иудиным прошлым. О чем он тебя спрашивал?