Живая душа
Шрифт:
Грустно видеть, как Нина худеет день ото дня, бледнеет. Лицо у нее ссохлось, белокурые волосы стали тускло-серебряными. Почти не смеется, не шутит. Господи, чего бы не сделал Шумков ради этой женщины!
На все готов, а вынужден бездействовать, как связанный. Сидит, смотрит на Нину, молча страдает.
Нина закончила просматривать тетради, сложила их стопкой, отодвинула.
— Чаю, Коля, согреть?
— Согрей, если не трудно… А может — я сам?
Помолчала, задумавшись. Потерла глаза пальцами и неожиданно сказала:
—
Шумков не сдержал изумления:
— Так быстро ответили?!
— Нет, — сказала Нина. — Я не запрашивала.
— Сами прислали?
— Я не могу понять, как это — пропал… Как это человек пропадает без вести… То есть, вообще-то можно представить: вот было сражение, потом человека не нашли! Но ведь найдут же! Разве случается, чтоб совсем не нашли?
— Бывает, — сказал Шумков напряженным голосом.
— Не понимаю. Человек не иголка… Ты можешь объяснить?
— Просто поверь, что бывает.
— Я не представляю.
— Ну, например, утонул где-то на переправе. Или в разбитом доме завалило. Война ведь. Ты вообразить не можешь, что там творится.
— Тогда сообщили бы, что погиб.
— Его просто не нашли.
— Но ведь он может оказаться и живым?
— Вряд ли.
— Почему?
— Жив, если сдался в плен.
— И только?
— Другие случаи редки, Нина.
— Он не мог сдаться, о чем ты говоришь!
— Нина, — с искренним волнением сказал Шумков, — мне проще было бы тебя успокоить… Вот происходят ошибки с этими извещениями. Я начну убеждать, что здесь очередная ошибка, и ты поверишь. Но это не нужно. Обман не принесет облегчения.
— Ты о чем, Коля? Какой обман?
— Не надо себя обманывать, понимаешь?
— Да в чем, в чем?
— В надежде, — с трудом выговорил Шумков. — Ты должна… не поддаваться отчаянию… но и не ждать невозможного.
— Ты хочешь сказать… он погиб?!
— Нина, подумай: три месяца! Останься он жив, он написал бы! Ведь не лежат без сознания три месяца!
— Зачем ты меня убеждаешь?! — вскрикнула Нина и оглянулась на комнату, где спали дети. — Для чего стараешься убедить?! Я не поверю, я и детям ничего не сказала! И никогда не скажу!
— А какой смысл, Нина?
— Ты же сам заявил: всякое бывает, даже в плен можно попасть! Вдруг его раненого схватили?!
— Не хочу я больше спорить, — с горечью и укоризной произнес Шумков.
— Разве не могло это быть? Отвечай, я прошу!
— Могло.
— Вот видишь!
— Но из плена тоже не возвращаются.
— Почему? Если он живой?
— Откажется прислуживать немцам, — немцы убьют. А согласится, так сама понимаешь… Война бушует такая, что нельзя лавировать. Нету середины.
— Ты же был его другом, — сказала Нина.
— И остался.
— Ты был его другом, а сейчас торопишься похоронить! Не стыдно?!
— Зачем ты меня обижаешь, Нина? Мое чувство к тебе самоотверженно. Не боюсь сказать это вслух. И теперь не спешу воспользоваться твоим несчастьем. Ты ошибаешься.
— Пожалуйста, уйди, — сказала Нина. — Уйди.
— Хорошо, сейчас. Но ты пойми: в самую последнюю очередь я думаю о себе!
— Уйди.
— Хорошо, ухожу… Мне наплевать на себя, всю жизнь был одиноким. На фронте не кланялся пулям, лез напролом — если убьют, то плакать все равно некому… Думаешь, по-прежнему надеюсь на личное счастье? Нет. Просто вот остался жив, а кроме тебя — ни одной близкой души на земле… Скажи — умри, я с радостью умру для тебя…
Стоял у дверей, дрожащими губами выговаривал эти слова. Прозрачные глаза светились преданностью. И можно было поверить, что умрет, что кинется под поезд, напоследок выкрикнув ее имя… Глупость какая.
Без стука притворил за собой дверь, ушел — сгорбленная тень проплыла по освещенному окну, гася переливающиеся блестки инея.
Нина побрела в соседнюю комнату. Маленький Сашка, Александр Александрович, с головой закутался в одеяло, а пятки торчали наружу. Всегда у него так. Старший, Павел, хмурился во сне и что-то бормотал неразборчивое.
Как можно сказать им, что отец пропал без вести? Пускай еще несмышленые, но тоже живут надеждой — разобьет папка фрицев, воротится домой, и все хорошо будет. Да ведь и она сама тоже сломается без этой надежды.
Сияли шарики на кровати, окна сияли розовым. Будто горит, горит где-то близко нескончаемый, непрестанный пожар.
И паровозы кричат на станции. Колесного стука не слышно, один лишь нарастающий пронзительный крик. Затем, достигнув наибольшей силы, он делается слабей, тоньше и вот исчезает. И ждешь следующего крика.
Глава четвертая
ПАШКОВСКИЙ И ДРУГИЕ
В родных местах Александра Воронина еще метели кипят, морозцы по деревьям постукивают, растут возле домов и заборов перевеянные сугробы. До весны еще далеко. А тут, в Прибалтике, весна уже наступает. Ночью выпадет волглый снежок и растает к полудню. Просыхают дороги. Пахнет землей. С залива доносятся голоса диких уток, — уже начался пролет, стаи птиц тянутся вдоль всего берега. И война им нипочем.
Каждое утро, глядя в окно, провожал Воронин взглядом эти неторопливые стаи. Знакомая картина, привычная… За полосой битого льда, на белесой воде, качаются темные точки, будто рассыпанная шелуха подсолнуха. И вдруг разом снимутся, ударят крыльями, оставляя пенные следы на воде. Поднимутся наискось, вытянутся длинной вожжой и вскоре пропадут из глаз.
На север летят.
Неделю назад Воронина посадили в поезд, привезли на станцию Приедайне. От вокзала — пешочком через сосновый бор, и вот блеснула чешуйчатая полоса залива. Берег, седой от песка. В зарослях жимолости — уютные домики с башенками. Гипсовые вазы на клумбах, засыпанных прошлогодней листвой.