Живая душа
Шрифт:
— За работу!
— Какую? Грабли моей соседке сделал? Так это не грабли, это… — и Коно Семо выругался. Прежде от него таких слов не слыхивали. — Ручка кривая, зубья в разные стороны торчат! И после этого людям в глаза смотришь?
— Ты у нас мастер!..
— Двумя пальцами топор держать не приучен! Пришел бы ты раньше с такими граблями, на тебя собаку спустили бы! Пользуешься, что мужиков не осталось в деревне? И для колхоза так же стараешься? Шыть отсюда, собачий ты сын!..
И еще помнится, как учил меня Коно Семо косы точить. Правим
— Хватит, дядь Семо?
— За столом говори — «хватит».
— Да ведь острая уже!
— Генагей… протяну косьем вдоль спины, если не замолчишь…
Я знаю, что он не ударит. Даже если брошу вертеть точило. Но я не бросаю, наваливаюсь на рукоятку обеими руками; вихляет каменный круг, шипит коса… Мне уже интересно — до каких пор будет Коно Семо точить?
— Ну, подай-ка травинку.
Сорвал я под ногами травинку, Коно Семо положил ее на лезвие косы. Дунул — и рассеклась травинка пополам…
Он будто не замечает моего восхищения. Садится, вынимает кисет. Сворачивает из газеты цигарку, и она получается ровная, аккуратная, как фабричная папироса.
А на другой день я иду косить в луга. До самого обеда не подправляю косу бруском — она будто летает ласточкой. Срезанная трава несколько мгновений держится стоймя, а уж потом ложится одинаковыми ворохами… Так работать — одно удовольствие!
Вот, думаю, чем обернулась вчерашняя усталость у точила…
Не только меня обучал Коно Семо работать, а и всех деревенских парнишек, оставшихся без отцов. Ему важно было, чтоб не пропали уменье и навыки, накопленные дедами, чтоб сохранилось в людях это богатство. Мы были для него сыновьями, которых надо вывести на правильную дорогу.
А родной сын Коно Семо не вернулся с войны. Семнадцатилетним пошел на фронт и погиб в Восточной Пруссии.
…Я уехал из деревни, теперь у меня совсем другие работы. Но мне очень хочется, чтоб честное отношение к труду, эта светлая болезнь предков, которой заразил меня Коно Семо, не покидала меня. Пусть я от нее никогда не вылечусь.
Сидели однажды за столом в день гибели отца, поминали его. Мама вдруг зарыдала, как несколько лет назад, на пристани, а потом говорит:
— Он потому погиб, что в партии был!.. Небось первым в бой шел! Так ведь, Семен?
— Кому какая участь, — тихо ответил Коно Семо и опустил голову. — Но такой закон был, это верно… И даже не закон, а просто шли коммунисты впереди.
— Зачем же ты записался в партию? — вмешалась жена Коно Семо. — Заставляли тебя лезть вперед?
— Я поздно записался, — так же тихо проговорил Коно Семо. — Уже под Сталинградом.
— Да разве там спокойней было? Сама в кино видела: аж земля горит! Мы за тебя молились, а ты головой в пекло полез!..
— Оттого и записался, — сказал Коно Семо, — что тяжко было. Не могли мы допустить, чтоб победили фашисты. Стало быть, полезай в пекло… А если уж лезть, так не последним. Почему за меня кто-то должен голову подставлять?
Много раз я вспоминал этот разговор. И, наверное, еще не раз вспомню. Потому что встречаешь иной раз человека, хвастающегося долгим пребыванием в партии, — к месту и не к месту трезвонит об этом человек. Коно Семо никогда не хвалился, не доказывал свою правоту тем, что вступил в партию под Сталинградом. От звания коммуниста он не хотел получать привилегий и скидок. Для него это звание было необходимостью. Такой же необходимостью, как честная работа.
Возвращались мы однажды с сенокоса и увидели на пшеничном поле жеребят. Пролезли они через сломанную изгородь, пасутся в хлебе. А некоторые катаются с боку на бок — привычка у лошади такая, любят на сухой земле поваляться.
— Генагей! — сказал Коно Семо. — Отгони их быстренько!
Топор у Коно Семо всегда при себе; вытащил и начал поправлять изгородь. Усталый был Коно Семо, но не отложил работу на завтрашний день.
А впереди нас женщины шли по дороге — кто с охапкою сена, кто со связками веников. Женщины тоже видели жеребят посреди пшеничного поля, только никому в голову не пришло — взять да отогнать.
Женщины присели отдохнуть на пригорке, мы поравнялись с ними.
— Что, хлеб теперь на корню стравливаем? — спросил у них Коно Семо.
Первой ответила крикливая Яко Павла:
— От той пшеницы толку мало! Все равно осенью государство заберет.
— До зернышка, что ли, заберет?
— А много мы получаем на трудодни, Семо?! Будто сам не знаешь! Иди, куда шел, не приставай!..
Коно Семо опустил глаза, заслонился от женщин козырьком своей ушанки. Я видел, что он едва сдерживается. Язык у него острый, он мог бы высмеять женщин, отругать как следует. Но нельзя было их ругать. Они были такими же усталыми, как он, и жилось им не легче, чем ему.
Женщины поднялись на ноги, но не спешили взваливать на себя охапки и вязанки. Вероятно, хотели услышать, что скажет Коно Семо.
— Сейчас вам этого хлеба не жалко, — проговорил он глухо. — А осенью? А зимой? Ведь каждое зернышко придется считать…
— Когда государство поставки облегчит? — крикнула Яко Павла. — Ты вот скажи прямо! Ты ведь коммунист!
Мне почудилось, что Коно Семо растерялся.
— Ну?..
— Когда окрепнем, — сказал Коно Семо. — Война немало урону принесла, вы знаете…
— Семь лет назад война кончилась! — оборвала его Яко Павла. — Пора уже деревенским-то вздохнуть! В город съездишь, там люди по-людски живут, а мы… будто не кончалась война. Провинились мы, что ли?
— Ни в чем ты не провинилась, Павла, — сказал Коно Семо. — Моя бы воля, я б всех женщин от тяжкой работы освободил. И колхозникам сделал облегчение.
— Разве коммунист смеет так думать?
— Почему же. Коммунистом быть — не только при голосовании руку подымать.
— Другие иначе говорят!