Живописец смерти
Шрифт:
— Нет, — сказал Матера. — Никто не выходил. Мы бы заметили, и потом, услышали бы шум.
На столе лежал сотовый телефон. Грация пододвинула его к Матере.
— Позвони доктору Карлизи. Расскажи ему, что происходит.
— В такой-то час? Рассказать ему, что мы ничего не слышим? Да он озвереет.
Грация замахала рукой: погоди, мол, не мешай. Посмотрела на часы, которые показывали шесть пятьдесят девять, потом закрыла глаза и крепко сжала наушники, наваливаясь грудью на аппарат, словно собираясь с головой погрузиться в полную шорохов тишину, переполнявшую ее слух. Казалось, Грация даже различает запах этой горячей, томительной тишины:
Она даже вздрогнула, когда писк электронного будильника донесся до нее из дальней комнаты, истеричный, прерывистый, три ноты и пауза, три ноты и пауза, такой пронзительный, что зазвенело в ушах. Потом будильник замолк. Возможно, кто-то его выключил: Грация представила себе, как жена Джимми протягивает руку, пальцы шарят в пустоте, потом сонный вздох, и комнатные тапочки шаркают по коридору на кухню, где в ящике лежат лекарства.
Но нет. Через заданные двадцать секунд снова раздается истошный вопль будильника, еще более истеричный и настойчивый.
— Что-то стряслось, — сказала Грация, снимая наушники. — Звони доктору. Идем туда.
У двери им встретилась женщина: завидев вооруженных людей, бегущих через улицу, она прижалась к косяку, выронила сумку.
— Не закрывайте! — крикнула Грация. — Полиция!
Они вошли в парадную и бросились бежать по лестнице; немолодой, грузный Матера чуть отстал, а Саррина с пистолетом держался слева, правой рукой хватаясь за поручни. Грация сжимала автомат, и пряжка бронежилета, который она не успела застегнуть, била по животу на каждой ступеньке.
На квадратную площадку четвертого этажа выходили две двери. Первая дверь открылась, когда полицейские с топотом ворвались, и чей-то голос проговорил: «Кто это? Ой, боже мой, мамочки!» — и не успел Матера обернуться, как дверь закрылась опять.
Второй была дверь Джимми. Все трое уставились на нее, стиснув зубы, затаив дыхание, потому что ничего хорошего они не увидели. Дверь была не заперта.
— Черт возьми, они не могли уйти! — зарычал Саррина. — Здесь только один выход — парадная дверь внизу. Они не могли удрать!
Грация сделала знак рукой, чтобы он замолчал. В этой команде она была старшей, и от мысли, что случилась какая-то беда, что Джимми сбежал, что по ее вине операция провалилась ко всем чертям, вдруг неудержимо захотелось плакать. Слезы подступили к глазам, веки зачесались, и тогда Грация стиснула зубы, крепче стянула липучки на бронежилете и дулом автомата распахнула дверь.
— Эй, детка, осторожнее! — пробормотал Матера. — А вдруг там бомба?
Бомбы там не было. Был узкий коридор, тонущий в серой, зернистой полутьме. В коридор выходили три двери, еще одна, наполовину прозрачная, виднелась в глубине. Будильник до сих пор пищал, упорно, нескончаемо, в своем прерывистом ритме. И чувствовался какой-то странный запах, настолько сильный и терпкий, что Грация оторвала одну руку от автомата и прижала пальцы ко рту. Этот запах она хорошо знала. Запах смерти.
В первой комнате справа, той самой, что выходила к лифту, Молодчик-фашист лежал в постели, в трусах и майке. Тот, кто перерезал телохранителю горло, должно быть, прижимал ему лицо подушкой, она так и осталась там, смятая и без единого пятнышка, хотя все вокруг было пропитано кровью: постель, трусы
В дальней комнате за стеклянной дверью Джимми и его жена тоже лежали в постели. Она — справа, голые плечи торчат из-под простыни, рука свесилась до пола. Он — на спине, слева, одна рука покоится на изгибе ее ягодиц, выступающих под одеялом, вторая вцепилась в простыню, судорожно, так крепко, что простыня завернулась, оголив ногу. И ей, и ему, должно быть, выстрелили в голову, в упор, потому что от голов практически ничего не осталось.
Грация, опустив автомат, прислонилась к дверному косяку. От запаха, от вида мертвых тел, от изумления пропала охота плакать, но колени дрожали. Она вошла в комнату и, стараясь не смотреть на постель, стукнула по кнопке ребром ладони и выключила будильник. И тогда она его увидела, или, скорее, услышала.
Ноутбук, тихо шелестящий на комоде. Монитор пригнули к клавиатуре, и когда Грация медленно подняла крышку, логотип «Майкрософта» заплясал из угла в угол, освещая полутемную комнату своим разноцветным хвостом. Грация дотронулась до красной кнопки мыши, утопленной между клавиш, и заставка исчезла.
На ее месте появилась картинка во весь экран, видимо выловленная из Интернета, из сайта, посвященного собакам, такая цветная и яркая, что Грация на мгновение отвела взгляд.
Когда она снова повернулась к экрану, прямо на нее с острой, покрытой коричневыми пятнами морды смотрели маленькие, широко расставленные, почти у самых висков, глаза.
«American pit bull, — гласила надпись под фотографией, — the most dangerous dog in the world».
Питбуль. Самая опасная собака в мире.
Охота тебе всегда так коротко стричься, сказала мать, протягивая руку.
Витторио инстинктивно отпрянул, но замер столь же инстинктивно: мускулы шеи напряглись, сдерживая движение, чтобы она могла запустить пальцы в немного отросшую прядь, светлую, блестящую, чуть ниспадавшую на лоб.
У тебя волосы красивые, в меня, тебе шло, когда ты их носил длинными.
Грубоватая материнская ласка. Руки маленькие, тонкие, ухоженные — а кажутся какими-то тяжелыми. Она не дотрагивалась, а толкала, сдавливала, будто хотела убедиться, что все, ей принадлежащее, до сих пор еще здесь, рядом, под рукой. Не прикасалась ласково, а сдвигала с места, и Витторио так и стоял, напряженно вытянув шею, пока не почувствовал на коже под волосами твердые, холодные пальцы, а когда ласка откатилась и ушла в песок, как морская волна на пляже, безразлично пожал плечами.
Мне так нравится.
Мать уже думала о другом, о бифштексе, который шипел на сковородке; о том, чтобы в нужный момент ткнуть в него вилкой и перевернуть; посолить; подождать, пока кровь вытечет и испарится на раскаленном металле, ибо она была уверена, что Витторио любит хорошо прожаренное мясо, и ему так и не удалось ее переубедить. Так же Витторио не мог добиться, чтобы она оставалась на диване в гостиной и продолжала смотреть телевизор, когда он возвращался в десять, в одиннадцать часов вечера: бесполезно было говорить, что в тридцать лет он как-нибудь сумеет поджарить себе бифштекс, — нет, она все равно вставала, бросала фильм на середине и шла на кухню, а если сын настаивал, твердила, что они так редко видятся, что его никогда нет дома, и вот наконец выпал случай немного поговорить. Говорила в основном она, а Витторио едва отвечал.