Живой пример
Шрифт:
Хеллер и не пытается ответить на те шутливые вопросы, которыми не в меру прыткий шофер развлекает не столько его, сколько самого себя; он не в силах выдавить из себя даже смешка, когда шофер ему признается в том, что готов быть змеей, только бы не мыть холодной водой подмышки. Так как Хеллер предвидит, что Рита явится с цветами, он просит остановиться на минутку перед фруктовым магазином, чтобы купить виноград, бананы и яблоки и два хрустящих пакета сушеных фруктов.
Рита Зюссфельд стучит каблуками по каменному полу огромного, с голыми стенами приемного покоя, и, так как привратник, как она полагает, удрал от пяти одновременно звенящих
Замешкавшись на пороге, так, что дверь стукнула его в спину, Янпетер Хеллер выходит из туалета, и тут до него доносится из привратницкой радостный возглас. Улыбаясь, он неуклюже двигается навстречу Рите Зюссфельд, которая, прежде чем пожать ему руку, успевает пробормотать какие-то извинения, а он тем временем повернул свои пакеты, чтобы Рита могла прочесть написанные на них советы: «Ешьте побольше фруктов, и будете здоровы». Уж если это не поможет!
— Итак, наш пациент лежит в палате четыреста три, — говорит Хеллер, — и ему как будто стало получше. Вы волнуетесь?
— Немного.
Они поднимаются на лифте, который отмечает каждый этаж благозвучным звоном и, не сотрясая, мчит их наверх, с ними вместе поднимается санитар, темнокожий человек гигантского роста, скорее всего из племени массаи, на их вопрос о том, где находится палата четыреста три, он несколько раз повторяет: «Thank you, thank you»[20]. При этом кланяется, а в руках у него открытый ящик из пластмассы с множеством электрических бритв. Это, должно быть, уже четвертый этаж: пустой коридор, пол, поглощающий звуки. На стенах застекленные акварели, изображающие лекарственные растения: зверобой, очанка, терн, ромашка. Палата четыреста три оказывается пустой, хлопают распахнутые створки окна, декоративно, хотя и зловеще раздуваются шторы — уж не выбросился ли Пундт из этого окна? Это, конечно, трудно предположить, но все же надо бы узнать у дежурной сестры. Ее, естественно, нет на месте, зато у стола с чашками и дымящимся чайником сидит практикантка.
— Мсье Пундт? Да, он у нас, но нам пришлось его перевести в другую палату, потому что он жаловался на отопление.
Теперь уже сомнений быть не может, в палате четыреста семнадцать лежит Валентин Пундт.
— Постучите.
— Постучать?
И они вместе отворяют дверь: вот он, вот он.
Несмотря на повязку, они узнают его, да, это Валентин Пундт, но опухший, зелено — желто — синий, его скрещенные руки торжественно покоятся на одеяле. Трудная минута встречи. Он делает какой-то неопределенный жест, выражающий одновременно беспомощность и радость. Вы, конечно, такого не ожидали. Я, впрочем, тоже.
Передавая ему все, что принесли, они обрушили на него целый ворох вопросов: «Как это могло случиться? Как это было? Почему именно с вами?» Недопустимо, чтобы такое происходило посреди города, считают они, и никак не могут достаточно красноречиво выразить по этому доводу свое недоумение, свое возмущение, полную невозможность поверить в такое. Они требуют, чтобы он рассказал, как было дело, но слушают его не
— Гм… все было очень просто, — говорит Пундт. — Я услышал крики, хотел прийти на помощь, а последствия вы сами видите.
Он теребит одеяло, оглядывает то, что они принесли, смеется, когда обнаруживает сушеные фрукты, благодарит и признается своим коллегам, что глоток «Кукареку», может, и не поднял бы его на ноги, но был бы сейчас как нельзя более уместен.
Потом они, словно сговорившись, принимаются утешать Пундта, рисуют ему, чтобы подбодрить, возможность куда худшего исхода, наперебой заверяют его, что они «верят, надеются, убеждены, что все это пройдет, не может не пройти, и рано или поздно все мы снова… а эти подонки, вся эта плесень…» и так далее, и тому подобное.
Первым, кто у постели больного заговорил о деле, был Хеллер:
— Знаете что, господин Пундт, чем больше я думаю, чем точнее стараюсь оценить то, что с вами произошло, тем тверже у меня складывается мнение: почему не вы? Почему не взять ваш поступок за образец поведения, достойного подражания? Под такой шапкой: тот, кто приходит на помощь, должен быть готов к неприятностям. Что вы скажете?
Пундт с серьезным видом отказывается резким движением руки, он как бы обрубает этот вопрос.
— Нет, дорогой коллега, так вы со мной все же не поступите!
Рита Зюссфельд поддерживает его соображением, что эту историю еще надо написать. Ее замечание производит благотворное действие — оно помогает Хеллеру и Рите расслабиться. Они вдруг обнаруживают, что сидят в напряженных позах, и пересаживаются с края кровати на стулья — стулья из металлических трубок, на которых так и хочется раскачиваться.
Где портфели с записями? Что выражает лицо Пундта? Прилично ли в этой палате, когда их коллега в таком тяжелом состоянии, приступить к голосованию? Либо, наоборот, именно сейчас это и надо? Мыслимо ли вообще себе представить, что он сделал выбор, что он в силах его обосновать? Но как, как можно поднять этот вопрос, когда Пундт лежит с пустыми глазами, весь обращенный в себя — огромная, плотно спеленутая бинтами северогерманская мумия.
В то время как они на него смотрят и, желая проявить предельную чуткость, ищут предлог, чтобы начать важный разговор, Пундт думает про себя: «Да, я еще раз все это напишу, с теми же таблицами, с таким же делением на главы. Итак: праматерь алфавитов, развитие от финикийского алфавита к древнееврейскому. Великое странствие алфавита: возникновение монгольского алфавита из позднесирийского. Иероглифическое, узелковое, ребусное письмо: я снова напишу их историю, как только это будет возможно, как только они меня отпустят домой».
Он распрямляется. Его широкая грудь вздымается, кажется, что она увеличилась в объеме, от него словно исходит какая-то грубая сила, и, глядя прямо перед собой, не выразив даже никакого сожаления, старый учитель сообщает, что с этой минуты он выходит из их компании. Он все тщательно взвесил, он отдает себе отчет во всех последствиях, но решение его окончательно.
«Да, если выяснится, что рукопись безвозвратно потеряна, а это, собственно говоря, и так уже ясно, я напишу ее заново», — думает Пундт.