Живой
Шрифт:
– Бултыхни-ка вон у того куста! Во-во… А теперь от камышей зайди! Там что-то бухало… Щука, наверно.
Фомич вскидывал шест кверху жестяным раструбом и с маху бил, погружая его в воду.
«У-у-угг! У-у-угг!» – утробно разносилось по озеру.
– Хорошо! Вот как их! – отзывался с берега полковник. – А теперь вон из той заводи… Лупи их по мокрому месту!
Мотяков с Робертом Ивановичем растянули бредень, но после одного заброда махнули рукой. Берега были приглубые, и в трех метрах с головкой было, а там, где мелко, травы много: сусак да водяная зараза… Ноги не протащишь, не то что бредня.
Попались две небольшие, по локоть, щуки, судачок на кило и крупный, как хлебная лопата, лещ.
– А этот лежебока как сюда втюрился? – говорил Фомич, выпутывая из сетей леща. – Спросонья, должно быть, метнулся. Испугался! Так-то по трусости и в котел угодил, дурья башка.
Уха получилась отменная – духовитая, мутновато-белая, как раз «рыбацкого колеру», как сказал Фомич. Он кинул в нее три крупных луковицы да дикого укропцу покрошил.
Рыбу вынул, положил на дощечку и посолил щедро крупной, как стеклянные бусы, солью. Полковник протянул было ему пачку мелкой белой соли. Но Фомич отставил ее:
– Этой солью только кисель солить или кашу манную.
Свою крупную соль достал он из загашника – в мешочке хранилась, а потом еще в круглой старинной баночке из-под ландрина.
– Соль для рыбы – что перец для мяса, – сказал Фомич наставительно. – А без них что мясо, что рыба – трава травой.
– И откуда вам такую соль привозят? Как стекло давленое, – сказал Роберт Иванович.
– А мы сами ее давим. Из коровьего лизунца.
– Из чего?
– Лизунец коровий… Соль такая, камнями. Ее возле фермы бросают коровам для лизания. И в магазине такую же, камнями, продают.
– И вы едите такую соль? – Роберт Иванович покачал головой.
Полковник задел деревянной ложкой дымящуюся уху и, причмокивая, медленно спил.
– Ну, Федор, «Националь» перед тобой – что осел перед донским скакуном…
– Само собой, – охотно подтвердил Фомич, хотя и не понял, что такое «Националь».
– Этой ухой и маршала не грех потчевать, – восторгался полковник. – Роберт, ну-ка вынь-ка две баночки!
«А зачем тут баночки? – подумал Фомич. – Что в них может быть хорошего? Теперь бы водочки с литровку – коленкор другой».
Роберт Иванович полез в рюкзак (Фомич искоса поглядывал за ним).
Фомичу хотелось еще чем-нибудь порадовать полковника, он сказал:
– Чайку захочется после рыбки. Я вам сейчас такой колер заварю, что писать можно.
Он срезал в кустах несколько стеблей у самого корня шиповника, нарвал цвета ежевики да наломал веток черной смородины с зелеными ягодами и все это положил в ведро, зачерпнул воды из озера и повесил чай варить.
– А не отравишь своим зельем-то? – спросил полковник.
– Помрешь – ни один профессор не определит отчего. Вот заварю – за ухо не оттащишь… Пока мы с рыбой покончим, и чай подойдет.
Расстелили плащ-палатку под развесистым, как шатер, дубом; в центре поставили дымящийся котел ухи, рыбу на доске и коньяк… Фомич как чай отхлебывал – и приговаривал:
– Лекарственная штука… Теперь бы по вечерам его принимать от простуды. И тогда лет до ста прожить можно.
Роберт Иванович сидел, прислонясь спиной к дубу, все смотрел с крутояра
– Ну что за прелесть! Что за виды! Весь мир, кажется, объездил, а такой вот милой, скромной красоты не видывал.
Смотреть отсюда, с высокого берега, и впрямь было приятно: далеко, у горизонта, куда хватал глаз, синели в этот вечерний час мягкие округлые липовые рощицы, а сразу за озером одинокие темные дубки забрели по колено в пестрое от цветов разнотравье и застыли в раздумье, будто дорогу потеряли и теперь не знают, как выйти к лесу. Застыли, смирились со своим одиночеством. Целый день куда-то рвавшиеся за ветром, буйствовавшие травы тоже затихли. И камыши, уставшие склоняться день-деньской, над водой шуметь, тоже выпрямились, стали выше, отраженные в спокойной прозрачной воде. Все в этот час в природе было согласным, покорным и, знать, оттого трогательно-грустным. Ни ветерка, ни дуновения. И даже птицы, казалось, понимали, что громко кричать неприлично; где-то на том берегу торопливо лопотал свое «спать пора!» перепел, да из ближних кустов тоненько позванивала овсяночка: «Вези сено да не тряси-и-и! Вези сено да не тряси-и-и…»
Фомичу от этой тихой красоты стало хорошо и грустно, и он сказал со вздохом:
– И зачем живет человек на свете, спрашивается? Красотой полюбоваться… Добро в себе найти и другим добро сделать… На радость чтобы. А мы рычим друг на друга, как звери. Тьфу! – Он достал свой кисет, но поглядывал на коробку «Казбека», лежавшую возле полковника.
– Не красотой любоваться, а работать надо. Враз и навсегда! – сказал Мотяков.
– А ты чего же не работаешь? – Фомич свернул было цигарку, но потом сунул ее в кисет и потянулся за папиросами.
– Пожалуйста, пожалуйста! – подал коробку полковник.
– Это не твоего ума дело, – ответил Мотяков.
– То-то оно и есть… Вам, Михал Николае, не приходилось видеть, как курушка над утятами командывает? – обернулся Фомич к полковнику.
– Вроде бы у нас в Прудках раньше сами утки сидели на яйцах, – ответил полковник.
– То раньше! А теперь и утки пошли привередливыми. Яйца нанесет, а садиться не хочет. Вот вместо нее курушку и сажают. Та поглупее! – Живой затянулся, пустил дым кольцами, что твой пароход. – Так вот, выведет эта курушка цыплят на выгон и квохчет перед ними, хорохорится, хвост распускает. Все приказывает на своем курином языке – делай то, а не это. Но вот дойдут вместе до озера, утята – в воду и поплыли. А курушка на берегу квохчет. Оказывается, плавать-то она и не умеет. А все командовала – делай то, а не это. Так вот и у нас начальники иные. Сидит на посту, распоряжается – делай так-то и эдак. Командует! А снимут – куда посылать? Он, оказывается, работать-то не умеет.
– Ты на кого это намекаешь? – спросил, багровея, Мотяков.
– Да будет тебе, Семен! Шутки надо понимать, – сказал полковник.
Фомич и ухом не повел.
– Кому надо, тот поймет. А для того, кто не понял, я еще один анекдот расскажу. Это по вашей части, Роберт Иванович.
Тот курил, заслонясь ладонью, и беззвучно смеялся.
– Ты мне ответишь за свои антисоветские анекдоты враз и навсегда! – перебил его Мотяков.
– Это не антисоветские, а против разжалованных вроде тебя, – сказал Фомич.