Живой
Шрифт:
Фомич только плюнул и кинул окурок в Прокошу…
С тяжелым сердцем шел он теперь в контору. Мотяков на этот раз не заставил его ждать за дверями. Он кивнул Фомичу на стул у стены, сам прошелся несколько раз по кабинету, знакомо заложив руки в карманы. Наконец сел за стол и еще долго смотрел на Живого, будто впервые видел его.
– Я хочу, чтобы вы нас правильно поняли, товарищ Кузькин, – сказал он, миролюбиво и очень даже любезно глядя на Фомича. – В Прудки ваш дебаркадер не пойдет.
– А куда же он пойдет? – У
– На Петлявку, в Высокое. Будет стоять там под общежитие грузчиков. Отправляйтесь завтра же.
– А в Прудки кто пойдет?
– В Прудках пристань сокращаем в целях экономии.
– А пассажиры как же?
– Там пассажиров-то два человека в день. Один убыток.
– Вон вы как рассуждаете! А ежели на Север двух человек посылают? Им и самолеты дают, и шиколату с мармеладом на цельный год. А наши чем хуже их?
– Ты мне политграмоту не читай, враз и навсегда… У нас план – сократить две пристани. Экономия. Понял?
– На двух шкиперах много не сэкономишь.
– По нашему участку – да. А по всей стране? Сколько таких участков? Может, сто тысяч? Вот и подсчитай.
– Насчет остальных я не знаю. Только мне в Высокое никак нельзя итить. Я весь оклад там проем. А чего семье пошлю?
– Не хотите – увольняйтесь.
Живой вдруг вспомнил про заявление насчет ремонта, вынул из бокового кармана, в бумажнике хранилось.
– Поскольку дебаркадер мой худой, вода натекает за ночь по самые копани, в Высокое мне итить одному никак нельзя. Там семьи у меня нет, которая помогала бы отливать воду. Либо матроса мне назначайте, либо жену мою матросом проводите. Прошу не отказать в просьбе. – Живой положил заявление на стол перед Мотяковым.
Тот прочел и пронзительно уставился на Живого:
– Ты с кем это думал, один?
– Один.
– Вот и поезжай один в Высокое. И не дури.
– Не могу… Дебаркадер течет. По самые копани вода. Идите посмотрите.
– Ты ее нарочно напустил.
– Я вас не понимаю. Как так нарочно? Поясните! Вы человек при должности.
– Я знаю. Я все знаю, враз и навсегда! – Мотяков погрозил пальцем. – Выводишь на берег и заливаешь воду.
– Это как же? Через борт ведрами? – Живой иронически глядел на Мотякова.
Тот понял, что хватил через край, но продолжал напирать:
– А по-всякому… Ты мастер отлынивать от работы. Я тебя знаю.
– Ага! – Живой мотнул головой. – Есть такая притча о гулящей свекрови и честной снохе. Свекровь подгуливала в молодости и не верила снохе, что та мужу верность соблюдает. И сына учила: ты побей ее, может, откроется. Так и вы.
– Поговори у меня! – Мотяков не так сильно, как бывало в рике, но все же ладонью прихлопнул по столу. – Захочешь работать, сам качать будешь.
– Я вам что, камерон? У меня на руке вон только два пальца. Я инвалид войны. Давайте мне матроса!
– Да пойми, голова два уха! Сокращение у нас.
Вышел Фомич от Мотякова как во хмелю, аж в сторону шибало. Зашел в ларек.
– Валя, дай-ка мне поллитру перцовочки.
– Ты чего нос повесил, дядя Федя?
– Небось повесишь… – Фомич только рукой махнул. – Вся жизнь моя к закату пошла…
Возле ларька встретил его небритый матрос в брезентовой куртке.
– Ну, что он тебе сказал?
– В Высокое посылает. А мне жить на два дома никак нельзя. Всего четыреста восемьдесят пять рублей. Чего их делить? Ну и беда свалилась… – Фомич сокрушенно качал головой.
– Да брось ты, чудак-человек! Руки-ноги имеешь, и голова на плечах! Проживешь! Ноне не прежние времена. Пошли к нам! У нас ужин варится. Как раз и выпьем.
На берегу Прокоши на месте бывших куч тряпья стоял брезентовый балаган. Перед ним вовсю горел костер. Дым, сбиваемый ветром, сваливал под крутой берег и медленно расползался над рекой. На треноге кипел, бушевал котел с варевом. Бабы расстилали перед балаганом мешки, клали на них хлеб, чашки, ложки. Босоногие ребятишки с визгом носились вокруг костра.
– Тише вы, оглашенные! Смотрите, в огонь не свалитесь… Тогда и жрать не получите! – шумели на них бабы.
Второй матрос, тот, что был у Мотякова, теперь в одной рубахе с закатанными рукавами, босой, красный от огня, помешивал в котле, поминутно черпал деревянной ложкой, сильно дул в нее и громко схлебывал горячее варево.
– Бог на помочь! – сказал Живой, подходя.
– Ужинать с нами, – отозвались бабы.
– Кулеш с пылу с жару… Выставляй бутылок пару! – сказал матрос от костра, косясь на отдутый карман Живого.
– Сдваивай! – Живой поставил на мешковину перцовку.
– Дельно! Маня, принеси бутылочку! – сказал матрос от костра.
Давеча, издали, он показался Фомичу совсем молодым. Теперь кепки на нем не было – во всю его голову раздалась широкая лысина, по которой жиденько кудрявился рыжеватый пушок. Он снял котел с дымящимся кулешом и крикнул:
– Навались, пока видно, чтоб другим было завидно!
Разлили кулеш – мужикам в одну чашку, бабам и ребятишкам – в другую. Появилась еще бутылка, заткнутая тряпичным кляпом. Самогонку цедили сквозь губы, морщились, крякали. Она была хороша.
– Неужто сами производите? – спросил Фомич.
– А чего ж мудреного, – сказал небритый.
– Аппарат нужен.
– Мой аппарат – вон блюдце да тарелка. Только сахару подкладывай, – хитро подмигнул небритый.
– С таким аппаратом вам ветер в спину. И дождь не страшен, – улыбнулся Живой. – Мой табачок по такому же рецепту сработан. Ну-кася!
Он вынул кисет и пустил его по кругу. Закурили.
– Дождь теперь в самый раз под траву, – сказал, помолчав, старик.
– Да, сена ноне будут добрые, – подтвердил лысый.