Живы будем – не умрем. По страницам жизни уральской крестьянки
Шрифт:
Я подошла к ферме. Она стоит на краю села у самого оврага. Старая, низкая, длинная, почти черная от дождей. К ней сбоку в самую средину присунулась избушка для доярок и караульных. Мне надо сюда. Легонько отворила я дверь. Избушка дохнула на меня сыростью, навозом, молозивом. Я увидела перед собой бревенчатые темно-серые стены, низкий потолок и ощутила холод. Прямо на меня глядела печь с встроенным в нее большим металлическим котлом. На стенках котла была рыже-желтая накипь в палец толщиной, отчего трудно было догадаться о его металлическом происхождении. Рядом с печью, с правой стороны от нее, была лавка, а возле лавки стояла востребованная тогда везде печка-буржуйка. Слева от меня и входной двери, в самом углу, стояли алюминиевые
В избушке было две двери: одна выходила на улицу, а вторая вела прямо в средину коровьей фермы. В избушке можно было обнаружить вилы, лопаты, литые резиновые сапоги, голики – метлы из голых березовых прутьев. Вдоль стен избушки возвышались прочные, деревянные лавки. Деревянный пол в избушке уже весь прогнил, и половицы ходили ходуном. Мне показалось, что лежали они прямо на земле. Если неудачно встать на половицу, то через большие, разные по форме щели брызнет вверх прямо на тебя навозная жижа, из узких дыр поменьше сочилась зеленая вонючая вода. Два маленьких низких оконца едва-едва освещали убогое пространство избенки.
Зрелище вокруг было неприглядным и даже страшным. Оно отпугивало темнотой, сыростью, запахом, звуками. Казалось, что избушка прогнила насквозь со всех сторон. Тоска и одиночество вперемежку с жуткими ожиданиями охватили меня. В полуоткрытую дверь, ведущую на ферму, я слышала, как жалобно мычали коровы, словно просили людей о помощи. Маленький язычок пламени, как единственное одинокое светлое пятнышко, да ученическая тетрадь, обляпанная жирными пятнами, на столике напоминали мне, что здесь есть еще и человеческая жизнь. Вот открылась дверь, и с фермы в избушку с фонарем в руке вошла мама, а за ней медленно, пыхтя, шагала ее напарница – Прасковья. Она была тощая, с серым лицом, одетая тоже в серые ремки [5] .
5
Ремки – старая, поношенная одежда, обноски, лохмотья.
– Это ты, Танюшка? – спросила она тихо и удивленно. – Как это ты в такую темень одна пришла? Чё, дома-то без матери не спится?
– Я. Мне без мамы дома на полу холодно и есть хочется.
– Ага, где холодно, тут и голодно. Ложись на лавку у печи. Сейчас мы с Лизой все затопим, тепло пойдет.
Прасковья говорила сдавленно и сипло.
– Я ведь как упрашивала Таню не ходить ко мне. С вечера еще наказывала, – оправдывалась мама.
– Мне тоскливо, я закоченела вся.
Четко и твердо выговаривала я слова, глядя прямо в мамины глаза. Этим приемом я всегда пользовалась в детстве для доказательства своей правоты.
– Ладно, не гони ты, Лиза, ее от себя. Маленькая она еще, ей мать нужна. Сама знаешь, что нынче мы и летом не успели согреться.
Лето обманывало нас очень часто. Его так долго ждешь, а оно стоит иногда не более трех недель.
Здесь у печки мне было гораздо теплее, чем дома в низу, хотя нас там было «битком набито», как семечек в подсолнухе. Буржуйка в избушке нагревалась. Свет в фонарях погасили: надо экономить керосин. Его давали и здесь строго по норме. От маленькой коптилки на столике света было столько, чтоб не натыкаться друг на друга. Затопили печь с большим котлом, наполненным водой. От огня пробивались язычки света и плясали на стене. Пошло тепло, я села на лавку у печки.
Ночь вступила в свои права. Напротив меня, на лавку
– Вставай, дорогушка, пойдем домой, кончили смену.
За ночь комья грязи смерзлись, и к утру дорога была в колдобинах. Мама вела меня за руку и говорила, куда мне ставить ноги. Мы медленно продвигались к дому, еще не проснувшись окончательно, и мечтали, что дома вместе с мамой доспим на гопчике [6] . Бисер инея лег на деревянные крыши, рассыпался на промерзлую за ночь землю. Деревня просыпалась: то тут, то там валил из труб дым. Деревья в селе стояли нагие и казались мне нищими, промерзлыми, как и мы сами. Потом будет морозить не только ночью, но и днем, небо начнет сыпать непрерывно, щедро белый пушистый снег, станет все кругом белым-бело. Вот так и пожалует к нам надолго зима.
6
Гопчик – деревянный высокий настил рядом с русской печью.
Я шла и очень хотела есть. Ощущение голода и зимы было постоянным и мучительным. В такую рань в деревне стояла тишина, только слушать ее мешают мамины кирзовые сапоги. Они ударяли на дороге о мерзлую землю, а ветер усиливал эти звуки. Нас уже пробрало насквозь. Мама посмотрела на меня и на себя.
– Боже праведный, да в такую погоду только дома на печи лежать. Не гоняйся ты за мной, прошу тебя.
Но вопреки запрету, в очередной раз я шагала на ферму. Был зимний вечер. В избушке у караульных будет мне тепло, не то что дома на полу. После меня отворилась дверь, и, тяжело дыша, вошла Прасковья, а с ней забежал ее младший сын Илюшка, лет десяти. Я знала, что, как и мама, она была вдова погибшего, а с ней одной было четверо детей. Мама часто спрашивала ее при мне, как она управляется с такой оравой. Прасковья жаловалась нам, что замучила ее совсем одышка, а тут еще ветер такой, что хоть умирай на дороге. Вот привела с собой Илюшку, чтоб меня караулил.
– А еще хочу, чтоб он в котле помылся, как вода в нем нагреется, – виновато пояснила она. – Зачичерел он совсем, да и все мы обовшивели, Лиза, до самой крайности.
Напарница тяжело сипела, глотая воздух, ей как будто все время его не хватало. Потом перевела дух и села к теплу.
– Этого добра и у нас хоть отбавляй, – пооткровенничала с ней мама и сплюнула в руку.
Вскоре Илюшка залез в котел, начал нырять и тереть себя. Он фыркал от удовольствия, разбрызгивал всюду воду. Наголо стриженная его голова блестела. После такой «бани» Прасковья носила с улицы снег в ведрах и засыпала его в котел, чтоб пополнить в нем воду. Вскоре женщины пошли на ферму проведать коров. В открытую дверь было слышно истошное, душераздирающее мычание коров. Казалось, что они раздирали на части наши сердца.
– Ой, Лизуха, корова, знать-ко, телится. Поторапливайся, нам бы отел не потерять, а то скажут, что мы проспали, и тогда без суда запечатают нас в каталажку.
Мама поспешила надеть литые тяжелые резиновые сапоги и схватить фонарь. Корова мычала так, что внушала нам страх за ее жизнь. А как не орать? У нее для отела не было сил. Всех коров колхоз заморил, кормов на зиму не хватало, они истощали и обессилели от недоедания. Женщины ушли и долго не возвращались, но вот дверь отворилась, и испуганная мама скомандовала мне: