Живы будем – не умрем. По страницам жизни уральской крестьянки
Шрифт:
Она знала, что ни у кого ничего лишнего нет, у каждого своя семья, много не выпросишь, но все же надеялась, что мир не без добрых людей. Соседи дали, как говорится, кто что мог. На другое утро мама пошла к моему родному деду по отцу Егору Демидовичу Шестакову, он был тогда председателем нашего колхоза «Красный пахарь». На ее просьбы о помощи он ответил, что скоро будет Пленум сельсовета, там и будем решать этот вопрос, а пока «возьми котелок да иди к Марфе, может, она чё и даст». Марфа Никифоровна была его женой.
Ей врезалось в память, как перед возвращением в Ленинград к нам вниз зашла Роня, принимавшая первой меня в свои руки от Бога. Роня, войдя в избу, села на лавку и напутствовала на прощание маму:
– Бейся из последних сил, Лиза, но расти дочку. Много сейчас одиноких женщин, не тебя
На что мама ответила:
– Ничего, Роня, живы будем – не умрем.
Глава 2. Гуси-лебеди
Война надолго изувечила наше село. Она отняла у всех радости жизни, а оставила взамен горе, слезы, испытания. Она поселила в каждую избу голод и тревогу.
Особенно тяжело приходилось женщинам. Они выполняли непосильную для них работу. Дети в семьях ушли на второй план. Которые дети были постарше, зачислялись в помощники, а то и хуже: каждый ребенок – это был рот, а его надо кормить. Каждый рот был на счету. Особенно тяжело было в тех семьях, где кормилец не вернулся с войны, оставив дома ораву детей да очень старых родителей, их надо было допаивать, докармливать «до краю». Нередко в таких случаях матери говорили в сердцах: «С рук, с ног съели меня совсем», а после смахивали слезу и добавляли: «Прости, Господи».
Еще в детстве я поняла, что в жизни страшнее голода, холода и униженного состояния нет ничего. Наша семья состояла из двух человек, я и мама, без собственной крыши над головой. Мы довольно долго жили вместе с теткой Марией и ее сыном Яшкой, который был старше меня на 10 лет. Тетка Мария была женой не вернувшегося с войны брата мамы, Петра. Она всякий раз напоминала маме, что мы всего лишь ей квартиранты, потому командовала, понукала, как хотела, но угодить ей было почти невозможно. «Хоть масла на голову лей, для нашей Марии – все вода», – подчас говорила мама. Однако тетка шла за советом только к маме, ценила ее за золотые руки. Да мы и перебивались мало-мальски только благодаря ее рукам. В селе мама слыла первой рукодельницей, но в войну это ушло на второй план.
Надо сказать, что всем тогда было несладко. Помню, как от недоедания и непосильного труда случилось с теткой Марией что-то неладное: стала она беспорядочно бегать по избе, хватать и бросать все, что попадет под руку, а пол и вовсе не могла путем вымыть – тут помоет, убежит, в другом месте помоет, тряпку не отожмет, воду расплещет, а потом и вовсе упала на пол и зарыдала.
«С ума сошла наша Мария, но ничё, вот станет наедаться, отойдет», – сказала мама.
В колхозе денег не давали, а давали пайки. Это несколько килограммов муки. Из нее пекли в основном лепешки на воде. Мука была плохая, лепешки получались невкусные, в рот не лезли. Чаще всего делали заваруху: сначала муку растворяли в небольшом количестве воды с солью, после заливали кипятком, тщательно помешивая. Так муки расходовалось меньше, и ее можно было растянуть от пайка до пайка. Иногда делали галушки из ржаной муки, случалось, вместе с отрубями. Это маленькие комочки теста, которые бросали в сильно подсоленную воду. Мама добавляла туда мелко нарезанный лук, «чтоб ядреней было на брюхе». Галушки – это все равно что праздник в доме. Остатки этого хлебала выпивали через край из алюминиевого блюдца, одного на двоих. В конце трапезы все вылизывали до блеска так, хоть не мой посуду. Ели все, что было мало-мальски съедобное. Вся надежда была на картофель, но его берегли на посадку, ели экономно. В сильные морозы он нередко у нас внизу промерзал, и тогда мы садили картофельные очистки.
Главная беда тогда состояла в том, что меня не на кого было оставить. Так, без яслей, садика, бабушек, с первых минут жизни я была предоставлена сама себе. К той поре мамина мать, а моя бабушка Таисия Ивановна, видная в округе повитуха, умерла от голода. «Только трубочкой была она сыта», – рассказывала мне мама. Вспоминая мой грудничковый возраст, мама всегда со слезами на глазах говорила, что я тогда «на привязи сидела». Это означало, что оставляла она меня одну на большой русской печи, при этом привязывала на длинное полотенце к трубе и, по возможности, прибегала с работы проведать. Другого выхода у нее не было. Шла война. Руки в тылу нужны были в первую очередь.
Как-то раз она обнаружила, что я сползла с печи и болталась на полотенце уже голубая, не имея сил плакать. Мама зарыдала, проклиная войну, немцев и колхоз. До трех лет я питалась только материнским молоком, но росла рахитичной, как большинство детей тогда.
Вспоминая то время, мама часто повторяла, что «она ходит с той поры, ровно тень». Говорить я начала рано, подражая взрослым, называя маму Лизунькой. Это я отлично помню. А вот ходить начала только в три года с лишним. Помню, это было перед весной. Иван Романович из деревни Березовая, которая стояла за рекой, только что вернулся с фронта со своей женой и маленьким сыном. Сынок лежал в корзине, оттого его ласково называли «малинка в корзинке». Жена Ира называла мужа «русский Иван», а он ее ласково «моя евреечка». На какое-то время они остановились в нашем низу – жить им было негде. Кто пустит на житье целую семью? Только самые бедные. Квартиранты у нас беспрестанно менялись из-за жизненных неудобств: теснота, темнота, холод, тараканы, спертый воздух. Помню постоянные ругачки в детстве. Они вспыхивали мгновенно. Война нагнала в наше село всякого народу: тут и эвакуированные, и репрессированные, сосланные на поселение, просто бежавшие в поисках жилья, работы и лучшей доли. Все сбились с проторенного жизненного пути. Помню, как Иван Романович поставил меня на ноги, показал маленький кусочек немецкой копченой трофейной колбасы, вкус которой я помню и сейчас, а после поманил к себе. Так я пошла. Росла и крепла я медленно, от недоедания ноги плохо меня слушались. С большим трудом забиралась на лавку и подолгу глядела в окно. Редко кто-нибудь из прохожих потчевал меня корочкой хлебца.
Отчетливо помню, как мимо нашего дома по улице нескончаемо тянулись пленные… Их вели дальше на север, на лесоповал конвоиры с собаками. «Незваный гость хуже татарина», – говорит русская пословица. Долго еще в селе обсуждали это событие, и я слышала, как говорили односельчане: «Будь они прокляты, так им и надо. Пусть померзнут в наших снегах, вот тогда узнают нагую бабу в крапиве».
На улице увидишь многое. Кого из детей не привлекала она? Всего интереснее глядеть на тающие облака, греться на солнышке, ждать тепла и наблюдать, как в загородке перед домом распускается сирень. Каждый прохожий глядит на нее, как на невесту, тут и мне было внимание.
Помню, когда мне шел пятый год, пришла к нам на беду неприятная весть: старшая сестра мамы – кока Крестина, как она ее называла, упала с высокой лестницы и зашиблась. (Тетка жила в селе Жуковское, или по-нашему Жук.) Ноги ее перестали ходить, был поврежден позвоночник, и фельдшер настоятельно велела парить ее всю в хвое длительное время. После неведомых для меня переговоров с членами правления колхоза мама пошла к сестре на несколько дней, а меня оставила на тетку Марию. Это событие я связываю с первым сильным впечатлением раннего детства. Я сидела одна у окна в избе, на лавке и ждала маму. В это самое время неожиданно грязный колхозный боров сильно ткнулся мордой в окно. С перепугу я упала с лавки и с этого момента перестала говорить. Маму каким-то образом вызвали домой из Жука. Идти ей надо было 12 километров. Пришла она вечером и, увидев меня, разрыдалась, потом дала гостинец, но я не заговорила. На другое утро повела она меня к соседям. Была у них бабушка Авдотья Ивановна, сухая, как костыль, с бородавкой на самом кончике носа. Немногословная, работящая, приветливая, с очень пронзительным взглядом, она всегда производила на меня впечатление доброй волшебницы.
– Авдотья Ивановна, поладь Таню от испуга. Ну-ка, борова испугалась и говорить перестала, а как хорошо рассуждала, – прослезилась мама, обратившись к бабушке.
Первым делом бабуля велела маме выйти из избы, а меня положила на лавку прямо под матку (так называлось большое несущее бревно на потолке). Долго гладила меня, что-то тихо шептала, очень часто крестила и все время просила смотреть на нее. Не отрывая глаз от ее бородавки, я незаметно уснула, а проснувшись, она поинтересовалась, не болит ли у меня голова. Сказать я не могла, а лишь мотала головой.