Живые люди
Шрифт:
После этих его слов Серёжа вдруг не к месту, неожиданно засмеялся – искусственным, специальным вежливым смехом, предназначенным для незнакомцев, смехом, который я терпеть не могла, – я подняла на него глаза и увидела, что он пьян, что он пьянее всех остальных, пьянее папы, едва пригубившего содержимое своей кружки, пьянее Андрея, угрюмо и неприязненно молчащего в дальнем углу и мрачнеющего с каждым глотком, пьянее массивного Лёни, единственного, кто улыбался нашим незваным гостям широко, дружелюбно, словно это не он несколько часов назад готов был выстрелить в их безоружные спины, загородившие вход в наш маленький кособокий домик. Пьянее меня – хотя мне пришлось выпить добрых сто граммов «Столичной», а потом
– Прорваться, – с усилием сказал Серёжа и протянул руку, стараясь ухватить нашего гостя за рукав, но промахнулся, неловко скользнув пальцами по изодранной клеёнке, – мне даже показалось, что рукав этот, лежащий на столе в пятнадцати сантиметрах от Серёжиной руки, нарочно несколько отодвинулся в тот самый момент, когда рука была протянута, – можно и прорваться, а можно по тайге, в обход. Только не дойти пешком, даже отсюда не дойти. Тут места надо знать. Ты вот знаешь? Места? А я – знаю. У меня и карта есть.
Язык у него заплетался, лицо было какое-то отёкшее, с тяжелыми полуопущенными веками; я с ужасом поймала себя на мысли, что мне неловко видеть его таким – особенно сейчас, в присутствии этих чужих, незнакомых мужчин, старший из которых ответил ему, снисходительно прищурившись:
– Да ну? Карта у тебя есть? – на что Серёжа торопливо закивал, по-прежнему не попадая взглядом никуда, кроме облупившихся дощатых стен и потёртой клеёнки. И хотя ни один из наших гостей больше не улыбался, я немедленно рассердилась и задохнулась, потому что на фоне уверенного и широкого, затянутого в камуфляж и совершенно трезвого Анчутки Серёжа неожиданно как-то выцвел и побледнел, как будто его стёрли ластиком, – и смотреть на него было сейчас неприятно.
– Карта, – повторил Серёжа и кивнул ещё несколько раз, а затем вдруг опустил лицо на лежащие на столе локти и задышал – тяжело и глубоко, сонно.
– Вова! – гаркнул вдруг Анчутка оглушительно и грубо и засмеялся, потому что юный Вова тоже норовил прикорнуть, прислонившись румяной щекой к железной спинке кровати, – не спи, Вова, домой пора! – и длинный, по-птичьи тонкий Вова немедленно вздрогнул, поднялся, качнувшись, словно подброшенный пружиной, и, свесив на грудь свой длинный каштановый чуб, принялся застегивать нетвердыми пальцами широкую военную куртку.
Маленький, молчаливый Лёха тоже вскочил – лёгкий, непьяный, с замкнутым непроницаемым лицом, и через минуту все трое уже были в дверях – не сделав, как я и надеялась, ни малейшей попытки забрать принесенные ими початую коробку конфет, чай и прочие сокровища, и тогда я – опять совершенно неожиданно для самой себя – пошла за ними следом, потому что оставался ещё один вопрос. Тот, что мы не успели задать им.
Вопрос этот был важнее слухов об уральском убежище, о выживших сибирских деревнях, о неприступной финской границе – важнее всего, о чем мы говорили всё это время, и задать его нужно было именно сегодня, пока они не ушли к себе, на тот берег. Чтобы задать его, мне надо было как-то привлечь к себе внимание этого большого непонятного человека, заставить его обернуться и снова посмотреть на меня, только вот по какой-то причине я не смогла произнести вслух ни имя, ни странную его кличку и вместо этого протянула руку и сжала его толстый камуфляжный рукав.
– Постойте, – сказала я, и он повернул ко мне голову, – подождите. Скажите, там осталось что-нибудь, на том берегу? Какая-нибудь еда. Консервы, крупа, может быть?
Он не отвечал, он вообще не шевелился, рассматривая меня удивленно и насмешливо, и тогда я продолжила:
– У нас всё закончилось, вообще всё. Осталась только рыба, и её очень мало, понимаете? Вы же нашли там что-нибудь?
– Что же вы, ни разу туда не сходили? – спросил он после паузы, показавшейся мне бесконечной. Я покачала головой. – Не было там ничего, – сказал он спокойно и посмотрел мне прямо в глаза, – ну, почти ничего. Куча покойников – это да. А еды у них никакой и не было толком – так, слёзы одни. – Увидев моё разочарованное лицо, он улыбнулся – тепло, дружелюбно: – Не горюй, хозяйка, до весны осталось совсем чуть-чуть, а потом к чухонцам рванём, покажем им кузькину мать, тут до границы каких-то восемьдесят километров, они там жируют, а мы с голоду дохнем. Потерпи. – С этими словами все трое вышли за дверь, впустив в дом струю колючего морозного воздуха, и растворились в темноте.
– Ты-то дохнешь с голоду, – с ненавистью сказал Лёня, как только мы остались одни, и зло сплюнул себе под ноги, прямо на черный дощатый пол; никакой улыбки на его лице больше не было. – С припасами-то на сорок человек. Говорил я вам, ничего они нам не отдадут. Ничего.
Как только за нашими гостями закрылась дверь, Ира поднялась с места, где она сидела – молча, неподвижно, не участвуя в разговоре, отвлекаясь только на мальчика, время от времени подбегавшего, чтобы взобраться к ней на колени, – и пересчитала оставшиеся в коробке конфеты; мы сложили сладости в жестяную коробку из-под чая – чтобы не добрались вездесущие мыши – и вернулись к своим заботам.
Несмотря на поздний час, рыбу, которую Мишка принёс с озера и которая таяла теперь в ведре возле печи, нужно было почистить и приготовить еще сегодня, чтобы утром, проснувшись, можно было позавтракать горячим, – это был обязательный ежедневный ритуал, отказаться от которого даже на день было бы непозволительной роскошью; иногда мне казалось, мы здесь только и делаем, что чистим эту проклятую рыбу, варим её, а затем пытаемся оттереть закопченные на огне кастрюли нагретой в тазу водой – исколотые острыми плавниками пальцы покрывались при этом жирной несмываемой копотью, которая буквально впитывалась под кожу, окружая ногти темной каймой, и хотя мы старались сменять друг друга за этим занятием, руки у нас – у всех четверых – были теперь одинаковые, с сухой, растрескавшейся кожей, с обломанными ногтями, страшные, старые руки.
Дети уже заснули – усталые и сытые, с перепачканными шоколадом лицами; их не стали будить и просто перенесли в соседнюю комнату. За столом, неудобно сгорбившись и положив голову на руки, тяжело дышал Сережа, даже не заметивший ухода наших непрошеных визитёров, а мы сидели над ведром, поближе к печи, чтобы лучше разглядеть скользкие рыбьи тушки в неярком свете, льющемся из приоткрытой печной дверцы. Возле наших ног, не шевелясь, лежал пёс, жадно провожая глазами каждое наше движение и время от времени с шумом втягивая носом воздух. Легко отщипнув красноватый спинной плавник одним из Сережиных ножей, Ира бросила его псу и сказала задумчиво:
– Четырнадцать штук осталось. Если давать детям по конфете в день, хватит на неделю.
Ты не посчитала Мишку, подумала я, всякий раз, когда вы говорите «дети», то считаете только своих, маленьких, а когда я пытаюсь спорить, он же первый возмущенно отказывается от любых привилегий, несмотря на то, что они означают – больше еды, меньше работы. Он стал такой же прозрачный и бледный, как и малыши, только вместо того, чтобы ныть и требовать внимания, он рубит дрова, выбирает сети, мёрзнет на озере. Он не взрослый, что бы вы ни говорили, у него запали глаза и провалились щёки, и всякий раз, когда я смотрю на него, у меня сжимается сердце.