Живые люди
Шрифт:
У них был раздолбанный армейский УАЗик с полупустым баком, два пистолета Макарова, Калашников с неполным рожком и почти никакой еды, так что вместо того, чтобы рвануть на озера, они поехали в противоположном направлении, к большим городам, – то ли рассчитывая, что там еще существует какой-то порядок и можно будет просить помощи, то ли, напротив, ожидая, что в городах этих никого уже не осталось и всё необходимое можно будет получить, не спрашивая.
При попытке попасть в Петрозаводск они наткнулись на вооруженные блокпосты, перекрывшие дорогу. Карантин, объявленный с опозданием, не помог никому: ни тем, кто был внутри, ни жителям ближайших к нему окрестностей. Лежащая на трассе, связывавшей Питер с далеким Мурманском, окруженная кордонами, которые, словно пробки,
Именно там, в одном из окрестных поселков, наши гости разжились дополнительным топливом и кое-каким провиантом – «ну, как разжились – украли», – просто сказал Анчутка и криво улыбнулся, – «а что было делать, не замерзать же, народ там был уже пуганый, злой, палить начинали еще на подъезде, сначала по колесам, потом – так, да и взяли мы немного, только чтоб уехать». Я сразу вспомнила старика, вытащившего нас, замерзающих и отчаявшихся, из перемёта, преградившего нам путь где-то между Вытегрой и Нигижмой, предложившего нам безопасность и теплый ночлег, и то, как спустя каких-нибудь двенадцать часов после его бесхитростного, великодушного поступка мы поступили с ним – мы, хорошие люди, с детства привыкшие к мысли, что красть – нельзя. Вспомнила его лицо, холодное и брезгливое, когда мы, держа его на мушке, сливали топливо из цистерны, стоявшей у него во дворе, и его последние слова, обращенные к нам. «Странные вы люди, – сказал он. – Странные – вы – люди».
И как только это горькое воспоминание оформилось и набрало вес, я подумала – а ведь мы не рассказали об этом нашим новым знакомцам, мы вообще ни словом об этом не упомянули, как будто между мертвым Череповцом, заброшенным Кирилловом и страшным, полупустым Медвежьегорском не было ничего, кроме безлюдной оледеневшей дороги, потому что мы по-прежнему хотим казаться хорошими людьми, не странными – хорошими, хотя вот это простое признание – «украли, не замерзать же» – было почему-то и честнее, и человечнее того, что сделали мы.
Дорога от Петрозаводска сюда, к Вонгозеру, заняла у наших гостей три с лишним месяца – расстояние это можно было преодолеть за несколько дней, только, в отличие от нас, у них не было такой цели. На самом деле, до последнего момента они вообще не подозревали об этом маленьком озере, затерявшемся посреди заваленной снегом тайги, – в этом холодном, недружелюбном северном крае света нашелся бы десяток озер побольше и пощедрее нашего, так что они просто перемещались от одного полувымершего поселка к другому, пополняя скудные запасы продовольствия и бензина, промышляя грабежом и мародерством.
Они рассказали нам об этом, не стесняясь и не утаивая бесславной природы своей победы над смертью, как если бы не сомневались в том, что и мы, так же, как они, ни за что не сумели бы добраться сюда, не нарушив человеческих правильных законов. И они были правы – потому что за эти двенадцать дней, которые мы провели в дороге, мы конечно же успели нарушить их и сами: тогда, в Нудоли, покупая последнее топливо у людей, не имевших еще ни малейшего представления о том, на какие бесполезные бумажки они меняют драгоценный, жизненно важный ресурс, и позже, в дачном поселке под Череповцом, отказав в помощи умирающей, обреченной маленькой семье, и потом, в крошечной деревне посреди озер, воруя топливо у единственного человека, встретившегося нам на пути, который был готов бескорыстно помочь нам.
И наконец только что – об этом было сложнее всего не думать, – только что мы сбежали, испугавшись болезни, и оставили умирать тридцать с лишним человек – умирать мучительно, медленно, – наблюдая с другого берега за тем, как вездесущая, смертельная зараза побеждает их, отсчитывая дни до тех
Рыба, принесенная Мишкой с озера, замерзшая в камень за те несколько часов, что она пролежала на льду, успела оттаять в алюминиевом ведре возле печи и наполнить душную комнату резким солоноватым духом, а мы всё сидели над разорённым, никому не нужным столом с початой коробкой шоколада, сжимая в руках чашки с недопитым разведенным водой спиртом, и слушали – жадно, тревожно, потому что вдруг осознали: мир за пределами небольшого озера, предоставившего нам убежище, мир, который мы считали окончательно, необратимо погибшим, всё ещё существует где-то там, в ста с лишним километрах отсюда, и мы не последние живые люди на земле, потому что наши гости, наряженные в камуфляжные костюмы с чужого плеча, не далее чем неделю назад ещё были тому свидетелями – пусть недоброжелательными и мимолётными, но свидетелями.
За три долгих зимних месяца, в течение которых мы прятались здесь, на острове, пугаясь собственной тени, они успели исколесить этот негостеприимный холодный кусок планеты вдоль и поперёк – в поисках места, где можно было бы бросить якорь, и за это время успели столкнуться с огромным количеством выживших – недоверчивых и враждебных, но живых, таких же, как мы, пытающихся построить жизнь на обломках. Теперь они, эти трое, рассказывали нам о слухах, путешествующих от поселения к поселению с такими же, как они, скитальцами, – слухах, распространившихся так же надежно, как если бы их передали по радио, и укоренившихся мгновенно.
О том, что где-то в уральских горах есть целый подземный город, безопасный и здоровый, сытый, тёплый, в котором укрылось правительство, необходимое, чтобы управлять тем, что осталось от густонаселенной когда-то страны, и учёные, призванные искать вакцину, способную победить эту жадную, непримиримую чуму, и артисты – художники, певцы, музыканты, которых посчитали достойными спасения, и ещё военные, которые защищают их всех от вторжения извне – от таких, как мы, предоставленных самим себе, обреченных, никому не нужных.
О том, что ещё дальше, где-то между Красноярском и Благовещенском – в местах, куда не достают автомобильные дороги, а по рельсам уже некому ездить, потому что поезда замерли на станциях отправления, замёрзшие и пустые, – остались невредимые, не тронутые болезнью сёла, посёлки и деревни – большие и маленькие, богатые и бедные; они перешли, конечно, на натуральное хозяйство, живут охотой и рыболовством; топлива у них нет, и, чтобы добраться из одной деревни в другую, снова, как во времена Ермака, нужны лошади, и лошадей этих надо подковывать, и люди, живущие там, вспоминают, как их предки ковали железо, чтобы делать подковы и топоры, плуги и бороны, наконечники для копий и стрел, потому что рано или поздно всё, что отделяло их от дикой жизни – патроны, антибиотики, синтетические непромокаемые ткани, двигатели внутреннего сгорания, – закончится и останется лишь то немногое, что они способны изготовить собственными руками.
В самом конце они рассказали нам – завороженным, замершим, охваченным нежданной и нечаянной уже надеждой – о том, что недалёкая финская граница, к которой они сунулись было на второй неделе своих злоключений, оказалась живой и невредимой и отшвырнула их, подобравшихся так близко, отпугнула выстрелами и кордонами; «обстреляли, представляешь, натуральным образом обстреляли – с каким-то восхищением сказал Анчутка под оживлённые кивки двух своих молчаливых сообщников, которые словно бы проснулись на этой части его рассказа, – грёбаные чухонцы, у них наверняка всё по-другому, понимаешь? У них там порядок, у них всегда был порядок, не то, что этот бардак вокруг, они наверняка придумали что-нибудь, закрыли вот границы, ввели положение какое-нибудь чрезвычайное. А что, маленькая страна, запросто могли выжить, я б не удивился – смотрят на нас в телескопы свои, или по спутникам там, и радуются – понял? Радуются, – здесь он жадно отхлебнул из своей кружки и продолжил хмуро: – Электричество у них там. Вся дорога от погранперехода и дальше – светлая, фонари горят, понял? Порядок у них. Технику военную нагнали к границе и стреляют, сукины дети. Нам бы прорваться к ним, пидарасам, навести у них шороху».