Живые люди
Шрифт:
Их было слишком много – всех остальных, мешавших мне, и они по какой-то причине занимали теперь всё его время – бывало, я часами просто пыталась поймать его взгляд, и у меня даже это получалось не всегда. В каком-то смысле это было даже хуже тех двенадцати дней, которые мы провели в дороге, в разных машинах, – потому что тогда хотя бы во время коротких, торопливых стоянок я могла подойти к нему и обхватить руками, и мне было плевать на то, что они смотрят, потому что вокруг было слишком страшно. Теперь тоже было страшно – но сегодняшний страх был уже другим, тягучим и вязким, будничным, и больше не давал мне такой свободы.
Мне кажется, в первый раз за эти месяцы я сумела
– Вы не поверите, но я только что открыла последнюю коробку с тушенкой, – и неуверенно улыбнулась, как будто это была шутка, не самая удачная, но всё же шутка.
Все мы, разумеется, бросились туда, где были сложены наши запасы продовольствия, и вместо обеда сидели на полу и пересчитывали банки и пакеты, пытаясь определить дневную норму, и даже, кажется, решили ограничиться в этот день одной банкой тушенки вместо двух, но как бы мы ни считали, нас было одиннадцать человек – включая детей, которые ели теперь, как взрослые, – и это означало, что самое позднее через месяц у нас не останется ничего.
Я проснулась посреди ночи – как просыпалась до этого сотню раз; не было ночи, чтобы я не проснулась по крайней мере однажды, потому что это невозможно – научиться спать в одежде, укрываясь спальным мешком, в маленькой комнате, в которой кроме тебя лежит еще пять человек, – казарма, больничная палата, что угодно – только не спальня. Как всегда, было душно, я откинула ощетинившийся колючей молнией угол спальника и попыталась повернуться на бок – проклятая железная сетка кровати жалобно и громко скрипнула и разбудила меня окончательно. Сережи рядом не было. Несколько минут я лежала в темноте, слушая, как легко постукивает неплотно прикрытая входная дверь и посвистывает морозный воздух, врывающийся снаружи; затем встала, нашарила куртку, переброшенную через спинку кровати – лежащий возле печки Пёс шевельнулся, когда я перешагивала через него, но не поднялся, – и, привычно пригнувшись, чтобы не стукнуться о низкую притолоку, вышла на улицу.
Он сидел почти возле самой двери, упираясь спиной в стену, – и я скорее угадала его присутствие, чем увидела его; протянув руку, я коснулась его плеча и осторожно опустилась рядом, на дощатый помост, опоясывающий дом. В лицо мне неожиданно пахнуло горьковатым дымом, и тогда я спросила с завистью:
– Где ты взял сигареты?
Серёжа сделал ещё одну затяжку, осветившую на мгновение его лицо – усталое и осунувшееся, с кругами под глазами, заросшее непривычной, мягкой вьющейся щетиной (они все теперь перестали бриться и понемногу начали зарастать бородами), а потом повернулся ко мне и ответил, тихо и виновато:
– Это чай, – и прежде, чем я успела рассмеяться – мы курили чай в восьмом классе, дома у Ленки, потому что не нашли сигарет в месте, где их обычно прятала Ленкина красивая рассеянная мама, у нас тогда получилась огромная, нескладная, то и дело разворачивающаяся самокрутка, и после первой же попытки стало ясно, что курить это невозможно, – он протянул мне плотный бумажный столбик и спросил:
– Будешь?
Курить это по-прежнему было нельзя: рот немедленно наполнила оглушительная горечь горящих чайных листьев с какой-то посторонней примесью – кажется, типографской краски; – я закашлялась и вернула ему самокрутку.
– Это ужасно, – сказала я.
– Я знаю, – отозвался он, – больше не буду. Чая тоже осталось совсем чуть-чуть, и лучше, если мы его всё-таки выпьем, – но, говоря это, еще раз поднёс к губам свою самодельную сигарету.
Мы сидели молча несколько минут, с головой укрытые непроницаемой тьмой и тишиной, нарушаемой разве что еле слышным потрескиванием догорающего чая в самокрутке, и я думала – вот, наконец, мы остались одни, только вместо того, чтобы разговаривать, произносить какие-то слова, задавать вопросы, я просто молча сижу рядом, и готова просидеть так сколько угодно, до тех пор, пока холод не загонит нас обратно. Он вдруг повернул ко мне лицо – я скорее почувствовала это, чем увидела, – и сказал глухо:
– Нам нужно сходить на тот берег.
– Нельзя, – сказала я быстро. – Ты же знаешь – нельзя.
Он ответил не сразу – какое-то время молча потрошил остатки самокрутки, рассыпая себе под ноги ее тлеющую, резко пахнущую начинку.
– У нас нет другого выхода, – сказал он, наконец. – Рыбаки из нас дерьмовые, и на одной только рыбе мы не протянем. На такую ораву нужно по ведру в день – ты же видела, сколько мы приносим, ничего не выйдет. У них там было полно всего – еда, оружие, теплые вещи, – ты только представь себе.
– Ну не только же рыба? – начала я неуверенно. – Мы же можем охотиться, разве нет? У нас есть ружья, и полно патронов, вы ведь даже не пробовали?
– Сейчас зима, Аня, – сказал он терпеливо. – Я знаю, как охотиться на уток, – но сейчас уток нет, до апреля здесь не будет вообще никакой птицы. Мы ни черта не умеем, малыш, и глупо надеяться, что мы возьмем хотя бы зайца, особенно без собаки, без настоящей охотничьей собаки – эта дворовая образина не в счет. Мы можем ходить по лесу часами, мёрзнуть, тратить силы и не найти вообще никого – ты пойми, это не детская книжка про Следопыта, это настоящий лес, его надо знать, а я в жизни не был здесь зимой. Нам пришлось бы уходить далеко, километров на десять, пешком – отец не дойдёт, а эти идиоты ничего не понимают, ты бы видела их в лесу – топают, трещат ветками, я дал им ружья, так они по шишкам стрелять начали, по шишкам, мать их, как будто это корпоратив на свежем воздухе, как будто тут на каждом углу продаются патроны, они и правда верят, похоже, что мы здесь только до весны, что потом нам будет куда вернуться. – Он взмахнул рукой и с отвращением выбросил догоревшую самокрутку далеко в снег.
– Мы ещё не голодаем, – сказала я безнадежно, уже не для того, чтобы спорить с ним, а просто чтобы дать ему возможность, наконец, произнести это вслух – то, о чем он думал всё это время, может быть, с самого начала, наблюдая за тем, как тают наши запасы еды, выжидая момент, когда мы тоже поймём, что до весны нам не дотянуть, и согласимся, наконец, с тем, чтобы сделать эту жуткую вылазку на тот берег, которой мы так боялись, так отчаянно не хотели. И тогда он повернулся, больно сжал мне плечо и заговорил яростным, сердитым шепотом:
– Мы начнём. Очень скоро – начнём. Ты не знаешь, что это такое, никто из нас не знает, мы не умеем голодать. Нам придется урезать порции – вдвое, втрое, – но через пару недель все равно останется только рыба, и её будет мало, её не хватит на всех, придётся выбирать – кто именно будет есть. Дети? Или те, кто должен проверять эти чертовы сети, – а это три-четыре километра каждый день по морозу, и надо рубить лёд, а потом какая-нибудь из этих сетей примёрзнет, или порвётся, или её утащат какие-нибудь грёбаные выдры, или просто несколько дней подряд нам не попадётся вообще ничего – и всё, понимаешь, и всё. Даже если мы съедим эту твою бестолковую собаку – всё равно. У нас начнут шататься зубы, Аня, и мы будем всё время спать. И когда, наконец, прилетят первые утки, ни у кого из нас уже не хватит сил скакать за ними по лесу. Нам непременно надо дотянуть до уток – и поэтому мы должны пойти на тот берег, их было тридцать с лишним человек, и еды там наверняка осталось до черта, нам просто ничего другого не остаётся – разве что стрелять ворон.