Живым не верится, что живы...
Шрифт:
В «Севастопольских рассказах» (любимом произведении Некрасова) Толстой, подведя читателей к дверям лазарета, говорит им: вы тут «увидите войну не в правильном красивом и блестящем строю, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знаменами и гарцующими генералами. А увидите войну в настоящем ее выражении — в крови, страданиях, в смерти».
Конечно, в войну, которая изображается в повести «В окопах Сталинграда», в которой пришлось участвовать ее автору и ее героям, ничего этого не было и в помине, не могло быть — ни правильного строя, ни бравурной музыки, ни гарцующих генералов, но отвергнутое, опровергнутое еще Толстым представление о войне как о загодя придуманном и хорошо отрепетированном высшими руководителями армии и государства историческом спектакле оставалось незыблемым (отсюда, например, десять ударов в 1944 году, выдававшиеся за гениальное полководческое прозрение Сталина, обеспечившее важнейшие победы). Такого рода представления
В своей повести Некрасов рассказывает о том, что было в действительности, что видел его герой, что пережил (ему он передал свой собственный фронтовой опыт).
И когда летом 1942 года после сокрушительного удара немцев, воспользовавшихся грубыми ошибками советского командования, отступал в разбитых частях на восток, к Сталинграду.
И когда немецкая авиация, господствовавшая тогда в небе, обрушилась на город, превратив его в огромный пылающий костер. Вот как рассказывается об этом в повести Некрасова: «Город горит. Даже не город, а весь берег на всем охватываемом глазом расстоянии. Трудно даже сказать — пожар ли это. Это что-то большее. Так, вероятно, горит тайга — неделями, месяцами, на десятки, на сотни километров. Багровое клубящееся небо. Черный, точно выпиленный лобзиком, силуэт города. Черное и красное. Другого нет».
И когда на улицах города, вернее, в его развалинах, почти у самого берега — каких-нибудь двести простреливаемых метров, разыгрались невиданного ожесточения бои — за переходящий из рук в руки дом, лучше, точнее сказать, то, что от него осталось, какой-то полузасыпанный подвал, кусок разбитой стены.
Все это воссоздается в повести в несочиненных, точных, неповторимых, зорко увиденных и запомнившихся подробностях — психологических, бытовых, батальных.
Деление это, разумеется, условное, детали сливаются, прорастают друг в друга. «Есть детали, — замечает в повести Некрасов, и тут ключ к его образной системе, поэтике, — которые запоминаются на всю жизнь, и не только запоминаются. Маленькие, как будто незначительные, они впиваются как-то в тебя, начинают прорастать. Вырастают во что-то большое, значительное, вбирают в себя всю сущность происходящего…»
Когда-то Сергей Эйзенштейн посвятил свою лекцию студентам ВГИКа разбору одного из эпизодов повести Некрасова — интересно уже и то, что он выбрал для разбора первую вещь тогда в общем молодого, дебютировавшего писателя. Замечательный режиссер, обладавший острым аналитическим зрением, убедительно раскрывал, как при абсолютной естественности, неподстроенности весома, многозначительна и многозначна в исповедуемой и практически реализуемой автором «В окопах Сталинграда» эстетике каждая подробность. Стоит, скажем, обратить внимание на ряд таких, казалось бы, невыразительных деталей, как цифры, которые время от времени без малейшего нажима, как бы мимоходом всплывают в разговорах персонажей. «Активных штыков двадцать семь» — это в батальоне, и не после самых жестоких боев. А вот уже в самом Сталинграде: «В той дивизии человек сто, не больше. Две недели на том берегу дерутся». Детали эти, открывающие масштаб потерь, необычайно существенны для понимания не только того, что делается вокруг героев, фронтовой обстановки, но и их душевного состояния.
Я уже не говорю о таких, например, подробностях. «Я помню одного убитого бойца. Он лежал на спине, раскинув руки, и к губе его прилип окурок. Маленький, еще дымившийся окурок». Или: «Я кидаю коробок. Он не долетает шага на два. Фу ты, черт! Сидящий в воронке протягивает руку. Нет, не дотянулся. Мы оба не сводим с коробка глаз. Маленький. Чернобокий. Он лежит на снегу и точно смеется над нами. Потом появляется винтовка. Медленно, осторожно высовывается из воронки. Движется по снегу, тычется в коробок. Вся эта операция тянется целую вечность. Коробок скользит, отодвигается, никак не хочет за мушку цепляться. У хозяина винтовки от напряжения даже рот раскрывается. В конце концов он все-таки зацепляет его. Голова и винтовка исчезают. Над воронкой появляется легкий дымок». Или еще такая деталь: «Иногда сбрасывают по четыре небольшие аккуратненькие бомбочки. По две из-под каждого крыла. Или длинные, похожие на сигару, ящики с трещотками, противопехотными минами. Гранаты рассыпаются. А футляр еще долго кувыркается в воздухе, а потом мы стираем в нем белье — две половинки, совсем, как корыто».
Андрей Платонов, сразу же откликнувшийся на повесть молодого автора (еще до того, как она стала лауреатской) высоко оценивающей ее рецензией, отмечал, что автор
В последней главе повести, но не в ее финале, это было бы для Некрасова слишком жирной точкой (вкус и чувство меры у него безупречны), автор словно подводит итог своим разлитым в повести наблюдениям и размышлениям. Дивизия, в который служит Керженцев, добивает в центре города окруженных немцев. Длинной вереницей плетутся к Волге пленные. В блиндаже у саперов и разведчиков отмечают возвращение Керженцева из госпиталя. Конечно, выпивают. Неожиданно возникает разговор об одержанной победе.
«Чумак поворачивается на живот и подпирает голову руками.
— А почему инженер? Почему? Объясни мне вот.
— Что „почему“?
— Почему все так вышло? А? Помнишь, как долбали нас в сентябре? И все-таки не вышло. Почему? Почему не спихнули нас в Волгу?
У меня кружится голова, после госпиталя я все-таки слаб.
— Лисагор, объясни ему почему. А я немножко того, прогуляюсь…
…Чумак спрашивает, почему. Не кто-нибудь, а именно Чумак. Это мне больше всего нравится. Может быть, еще Ширяев, Фарбер спросят меня — почему? Или тот старичок-пулеметчик, который три дня пролежал у своего пулемета, отрезанный от всех, и стрелял до тех пор, пока не кончились патроны? А потом с пулеметом на берег приполз. И даже пустые коробки из-под патронов приволок. „Зачем добро бросать — пригодится“. Я не помню даже его фамилии. Помню только лицо его бородатое, с глазами-щелочками и пилоткой поперек головы. Может, он тоже спросит у меня — почему? Или тот пацан-сибирячок, который все время смолку жевал. Если б жив остался, тоже, вероятно, спросил бы — почему? Лисагор рассказал мне, как он погиб. Я его всего несколько дней знал, его прислали незадолго до моего ранения. Веселый, смышленый такой, прибауточник. С двумя противотанковыми гранатами он подбежал к подбитому танку и обе в амбразуру бросил.
Эх, Чумак, Чумак. Матросская твоя душа, Ну и глупые же вопросы ты задаешь…»
Можно ли яснее, конкретнее выразить идею народной войны, воздать должное тем, кому мы обязаны дорого стоившей победой и в сталинградской битве, и во всей, казалось, бесконечной войне? Точно заметил Андрей Платонов в уже упоминавшейся мною рецензии: «В самом изображении наших воинов автор сумел раскрыть тайну нашей победы».
Есть такая распространенная формула — «главная книга», довольно часто встречающаяся в современных критических статьях и писательских интервью. Строго говоря, она не является литературоведческим научным определением. Главной книгой критики обычно называют самое значительное, самое зрелое, чаще всего это последнее, итоговое творение писателя. Писатели же обычно имеют в виду книгу, над которой они работают и которая им представляется гораздо важнее всего, что ими написано до этого.
С Некрасовым история уникальная: главной его книгой оказалось первое произведение. Он после нее написал много хороших вещей, широко читавшихся, пользовавшихся успехом. И все-таки в памяти читателей он был, оставался, остается автором повести «В окопах Сталинграда».
Читательский успех ее не поддается описанию: общий тираж многочисленных переизданий — несколько миллионов экземпляров, переводы — на тридцать шесть языков. Очень высок был достигнутый автором уровень жизненной и художественной правды. Это сразу же отметили многие писатели старшего поколения, бывшие в войну корреспондентами армейских газет, «Красной звезды», у них были свои впечатления от поездок по заданию редакций на фронт. Я уже назвал Всеволода Вишневского, Александра Твардовского, Андрея Платонова. К ним надо добавить Василия Гроссмана, который к тому же все время сталинградской эпопеи был на этом фронте. Илья Эренбург, которому тоже приходилось бывать на фронте, вспоминая в своей знаменитой мемуарной книге «прекрасные повествования» о трагических годах войны, на первое место поставил книгу Некрасова. К тому же, что тоже очень важно, они, строгие ценители, отдавали себе отчет в литературных достоинствах повести Некрасова. Даниил Гранин говорит о ее «безупречной правде».