Жизнь эльфов
Шрифт:
– Я только на минуту и уже ухожу, – сказала та, – но мне хотелось поцеловать тебя перед уроком.
И действительно, она была одета как на выход – в облегающее платье из черного крепа, которое освещали две хрустальные слезы, отчего глаза и волосы казались еще темнее. Невозможно было представить себе что-то более изысканное, чем это текучее платье и свисающие серьги из жемчуга чистой воды [6] . А поскольку к этому наряду Леонора добавляла арабески своих движений, присутствующие перестали понимать, видят ли они речной водоворот или закручивающееся вихрем пламя.
6
От жемчуга чистой (или первой) воды требуется прежде всего игра: он должен быть бесцветным или чисто-белым, иметь сильный блеск со слабым голубым отливом, переходящим в радужный. Безупречная жемчужина чистой воды имеет нежный молочно-белый, светло-серебристый блеск, отливающий при ее вращении
– Я знаю, тебе мало что говорят и заставляют работать в одиночестве, – сказала Леонора. Она обернулась к Густаво и Пьетро. – Но я доверяю этим людям. Поэтому пришла поделиться с тобой незнанием и слепой верой и спросить, не согласишься ли ты сыграть для меня. – И, подобно редким и легким духам, распространяя в вечернем воздухе колебание своей волны, добавила: – Мне хотелось бы услышать ту музыку, которую ты играла в первый раз в церкви, ту, что дал тебе Алессандро, кажется, это была пьеса в синей обложке.
Клара улыбнулась ей. Надо ли говорить, что за одиннадцать лет существования без потрясений и горя она улыбалась не больше четырех раз? Хотя она с давних пор постигла законы сочетания природных элементов, но никогда не проникала в область человеческих симпатий. Леонора увидела эту улыбку и прижала ладонь к груди. Клара уселась за инструмент, мужчины заняли места. Она не играла синюю пьесу со дня великого единения. Она вспомнила, что Маэстро говорил ей про рассказы, и тогда на фоне молчащих озер, о которых пела мелодия, возникла странная нить, по которой она пошла как по тропинке. В воздухе что-то закрутилось, а потом развернулось у нее внутри. Оно было отчетливее аромата, но слабее, чем воспоминание, звучание земли и звук сердца выливались в историю о незнакомце, встреченном в ночи, и эту историю теперь хотели рассказать ее пальцы. И тогда она сыграла пьесу как в первый день, с той же скоростью и с той же торжественностью, но руки ее теперь несли груз новой магии, открывавшей территорию сна и часы бодрствования. Керосиновая лампа освещала стол, за которым ужинала семья.
Это видение преломлялось сквозь какие кристаллы? Клара знала, что оно не греза, но сиюминутное восприятие расположенного далеко на севере мира Марии. Продолжая играть, она подключилась к огромному калейдоскопу, где сердце ее распознавало знакомые радужные свечения и взгляд пикировал вниз, как орел, с каждым взмахом ресниц укрупняя детали происходящего. Она могла рассмотреть лица мужчин и женщин, которые едва мелькнули в конце первого сна. За ужином они говорили мало и были скупы на жесты, образующие тот же хоровод обычной жизни, ту же мирную вечерю, где в молчании преломляют хлеб, где следят за тем, чтобы малышке досталась положенная порция, где в ответ на меткое слово отца улыбаются и снова утыкаются носом в тарелки. Когда она добралась до последнего такта, там громко рассмеялись, а мать встала и пошла в темноте горницы за миской с яблочным пюре. Потом Клара перестала играть и видение исчезло.
Она подняла глаза. Леонора положила руку на темное дерево, и ее щеки были залиты слезами. Лицо Пьетро тоже на миг исказилось рыданием, а Петрус как будто и растрогался, и проснулся. Но Маэстро не плакал. Леонора подошла к ней и, наклонясь, осторожно поцеловала в лоб.
– Я ухожу, – сказала она, вытирая слезы, – но благодарю тебя за то, что ты подарила нам сегодня. – И, обращаясь к Маэстро, добавила: – Теперь еще будет много таких часов.
Позже, у себя в комнате, Клара долго не ложилась. Она чувствовала, что в тот момент, когда она играла для Леоноры, в ней открылся какой-то просвет, и хотела снова оказаться на ферме Марии. Она долго сидела в тишине, отпустив мысли свободно витать вместе с давними рассказами старой служанки, и постепенно волна воспоминаний смыла слой большой истории, оставив маленькие истории людей Сассо. Она не прослеживала их от начала до конца, и не реконструировала действительный ход вещей, просто она видела их плотность и осязаемость, которую могла выразить в музыке – но музыке необычной, где к звучанию мелодий и смене тональности добавлялся еще один уровень, иногда возникавший из диалогов с Маэстро, и который она ощутила в первый вечер, стоя перед картиной в своей комнате, где к пьянящей красоте красок добавлялись сюжеты изображаемого. Она снова увидела, как старая служанка штопает и рассказывает ей про детей, отставших в горах, или про пастухов, забредших в овраги, и сама заскользила мыслями вдаль без направления и логики, уносясь мелодией за пределы окружающих предметов и времен. И тогда рассказы и почва встретились и озарились единой вспышкой, и тот же путь, намеченный ранее партитурой, раскрылся разуму так ясно, что она без всяких усилий видела в нем свет. О, сколько света. Маленький мир фермы тоже погружен во тьму, в тихой горнице догорают последние угли. Чувствуется сила камней, они окружают людей и защищают их, и сила леса, который тянет к ним корни, невидимые под спудом стен. Несмотря на мрак, вибрации камней и органики образуют светоносную сеть, и Клара с изумлением видит контуры предметов, ибо посреди горницы, окруженная странным свечением, застыла Мария, она смотрит на стол, на котором остался глиняный горшок, стакан воды, налитый до половины, и забытые с ужина дольки чеснока. И тогда французская девочка бесконечно замедленным и молниеносным движением руки передвигает стакан и добавляет росток плюща, и тут же разворачивается
– Я видела ее, когда играла, – сказала она Маэстро на следующее утро, – и опять увидела ее ночью.
– Но она тебя не видит.
Он выслушал, как Клара описывает ужин, окружавших Марию мужчин и женщин, их заразительный смех и камни, которые охраняют, но остаются живыми. Потом они с Маэстро приступили к занятиям, начав с отрывка, который показался ей плоским и скучным, как степь.
– Думай только об истории и забудь про степи, – сказал Маэстро. – Ты не слушаешь, что рассказывает музыка. Люди странствуют не только в пространстве и времени, но главное – в своем сердце.
Она стала играть бережно и медленно, чувствуя, что в ней открывается новый путь, уходящий за горизонт равнинного пейзажа сетью магнитных точек, вокруг которых вихрем закручивалась история, и только музыка могла распутать эти вихри. И тогда она снова нашла Марию. Та бежала под облаками такими черными, что даже дождь был цвета темного серебра. Она увидела, как девочка стрелой пронеслась по двору фермы, рывком открыла дверь и на секунду замерла перед ошеломленной компанией из почтальона и четырех старушек. Клара увидела, как небесная вода внезапно обратилась вспять и испарилась на фоне обретенной тишины и ясной погоды, и Мария прочитала строки, расположенные на тонкой бумаге так же, как строки в нотах сонаты.
la lepre e il cinghiale vegliano su di voi quando camminate sotto gli alberi i vostri padri attraversano il ponte per abbracciarvi quando dormiteКлара почувствовала, как взволновали Марию стихи, потом подняла глаза на Маэстро и стала удерживать одновременно оба свои восприятия, обнимая единым взором близкое и далекое, чужую ферму и городской кабинет, как пылинки в луче света.
– Это дар твоего отца, – сказал Маэстро после молчания.
Она почувствовала внутри себя присутствие чего-то необычного, словно касание – легкое, но настойчивое.
– Ты видишь то, что я вижу? – спросила она.
– Да, – сказал он, – я вижу Марию, как видишь ее ты. Видящий – или видящая способны сделать далекое видимым для других.
– Это ты послал стихотворение?
– Оно установило между вами связь, – сказал он. – Но стихотворение – ничто без дара, которым обладает твоя музыка, – связывать идущие навстречу души. Мы пошли на риск, который мог показаться безумным, но каждое новое событие словно подтверждает нашу правоту.
– Ведь я вижу Марию, – сказала она.
– Ты видишь Марию вне Храма, – сказал он.
– Вне Храма?
– Того Храма, где ее можем видеть мы.
Потом она задала последний вопрос, и какая-то странная волна прошла у нее в груди и растаяла, как сон.
– Я когда-нибудь увижу отца?
– Да, – ответил он, – я надеюсь на это и верю.
Так началась новая эра. По утрам она работала в репетиционном зале, потом возвращалась на виллу для обеда, за которым всегда следовала сиеста, после встречалась с Леонорой, которая заходила выпить чаю и послушать ее игру. Этой дружбе с итальянкой сопутствовало еще одно дружеское чувство. Она испытывала его к маленькой француженке и ее неописуемым бабулькам, потому что видение Марии теперь не покидало ее и сопровождало по жизни естественно, как дыхание. И часы, проведенные с женой Маэстро, сплетались с часами, текущими на далекой ферме, в единое созвучие, делая бургундских старушек такими же привычными, как римский высший свет. Дни напролет она ходила с ними из кухни в сад, из курятника в погреб, они готовили соленья и шили, стряпали и мотыжили, и, вглядываясь в их старческие лица, изборожденные годами и трудом, она выучила их имена, вполголоса повторяя непривычные сочетания звуков. Из всех старушек она больше всего любила Евгению, может быть, за то, что та говорила с кроликами во время кормежки точно так же, как с Богом во время молитвы; но она любила и отца Марии с его молчаливой застенчивостью и понимала, что доверительные отношения, которые связывают его с Евгенией и с девочкой, уходят глубоко в почву, как подземные корни близости, тянущиеся под полями и лесами и прорастающие на свет божий, касаясь их стоп. Иное дело Роза, мать девочки, говорившая на странном языке небес и облаков и стоящая немного особняком в мирке фермы. Но прежде всего от зари и до заката и в одиночестве ночи она следила за Марией; той Марией, что широко распахнула глаза в ночи и посмотрела на нее, не видя; и той Марией, что проходила по полям, зажигая их несказанным мерцанием, и это трогало ее за сердце.