Жизнь художника (Воспоминания, Том 2)
Шрифт:
Появились ведра, чаши, компрессы, запахло уксусом, одеколоном и крепким кофе. И всё же, между двумя приступами рвоты, я хохотал до слез, глядя с каким неуклюжим старанием, тоже совсем пьяный Нувельчик исполняет то, что он считал своим дружеским долгом. Только тогда, когда я, уже совершенно выпотрошенный, заснул, мой верный друг поехал к себе домой, где, весьма вероятно, повторилась подобная же сцена - к великому ужасу величественной Матильды Андреевны.
Глава 20
ПУТЕШЕСТВИЕ ПО ГЕРМАНИИ
Мои добрые родители не удовольствовались тем, что дали мне возможность устроить сей пир, но они пожелали меня наградить за успешное окончание гимназии и более роскошным образом - снабдив меня средствами, дабы я смог осуществить свою мечту снова побывать заграницей. Это была, если и не очень заслуженная, то весьма приятная награда. Я получил возможность увидать в действительности многое из того, что до тех пор знал только по воспроизведениям в книгах и фотографиях.
Меня манили грандиозные романские и готические
Итак, отпраздновав 1-го июля папин день рождения (последний раз папа его проводил в обществе обожаемой им жены), я 2-го или 3-го отправился в путь. О, как при расставании встревожилась мамочка, сколько она и папа надавали мне советов, братья шутливо предостерегали, чтобы я не подпал под шарм хорошеньких немок, а Степанида заливалась горькими слезами и чуть ли не причитала как над покойником. Я же только блаженствовал. Уложив ручной багаж в сетку своего отделения, поставив рядом с собой объемистую корзину со всякой снедью, я удобно внедрился в бархатный диван, взял в руки накануне купленный Бэдекер, и, с видом опытного путешественника, стал изучать его планы и карты. В первую очередь надо было, прибыв в Берлин, сходить в Бюро путешествий и заказать круговой билет по выработанному маршруту. Этим маршрутом я и занялся, но сразу запутался, ибо слишком разыгралось любопытство - слишком многое захотелось увидать и повсюду побывать...
Окончательно установленная программа заключала следующие города: Берлин, Лейпциг (где я навестил своего дорогого друга Володю Кинда, отбывавшего воинскую повинность), затем через Хёхст и Бамберг, я бы проехал в Нюренберг, откуда через Вюрцбург и Франкфурт в Майнц; там я бы снова сел на пароход и совершил классическую поездку по Рейну до Кельна; потом снова Майнц, и далее Гейдельберг, Штуттгарт, Ульм, Мюнхен, Обераммергау (как раз в том году шли знаменитые "Страсти Господни"), Зальцбург, Вена и, через Прагу, Дрезден, снова Берлин. В специальную задачу входило увидать на этом пути елико возможно больше картин любимых художников с Беклиным во главе, услыхать несколько опер Вагнера (и вообще побывать в разных прославленных театрах), наконец, посетить особенно меня интересовавшие места - отчасти потому, что в них живали и творили любимые писатели: Гёте, Шиллер, Гофман, Грильпарцер, отчасти потому, что в них разыгрывались сцены особенно меня пленивших романов и пьес.
Почти вся эта программа и была выполнена, лишь от некоторых намеченных городов пришлось отказаться и очень сократить пребывание в других. Тут действовали и соображения времени и ограниченность средств (уже в Мюнхене пришлось просить о подкреплении), к тому же, посетив неимоверное количество музеев, церквей, руин, живописных уголков, я довел себя до полного изнеможения и почувствовал настоящее пресыщение. Особенно досадно было, что я из-за спешки пробыл всего шесть часов в Бамберге, всего четыре - в Вюрцбурге, столько же в Ульме, совсем не заглянул в замок Лихтенштейна (манивший меня благодаря роману Гауфа) и не решился проехать в Обераммергау. Последний пропуск не помешал мне, по возвращении в Петербург, с величайшими подробностями и даже с энтузиазмом рассказывать "в качестве очевидца", про знаменитые религиозные действа, повторяющиеся каждое десятилетие при участии жителей этой горной деревни. Моими рассказами я особенно возбудил зависть Валечки Нувеля. И надо признать, что я до того основательно успел подготовиться к этой мистификации, прочитав несколько брошюр и одну книжку, что я и сам поверил будто я там побывал, ночевал и даже промок, сидя в театре под открытым небом.
В таких хвастливых привираниях, от которых я в те времена еще не отделался, было много глупого ребячества; впрочем, на самом деле, несмотря на свой очень возмужалый вид, на снова подросшую бороду и на то, что я мнил себя серьезным знатоком искусства, - я был во многих отношениях настоящим мальчишкой. Разве не мальчишеством было например то, что, попав в Гейдельберг, я обзавелся двумя студенческими фуражками, из которых одна попроще была для каждого дня, а другая парадная, расшитая золотом и с буквой "V" (корпорации "Вандалия", в которую записывались русские).
Я даже рискнул, напялив ее, пройтись по всему знаменитому университетскому городу, примкнув к какой-то очередной манифестации; в ней же я щеголял несколько раз в Петербурге и на Петергофской музыке. Мальчишеством было и то, что я считал своим долгом влезать (по рекомендации Бэдекера), на все башни, колокольни и возвышенности, чтобы оттуда любоваться прекрасными далями. Не пропускал я также ни одного паноптикума и ни одной панорамы. Совершенным ребячеством, наконец, было то, что в самом начале своего странствования, в Берлине, я накупил на 140 марок фотографий (среди них одну большого формата "Елисейских полей" Беклина и его же "В игре волн"), истратив таким образом сразу одну десятую моего бюджета.
Коснусь попутно моих художественных предпочтений и увлечений того времени. Многое в этом может показаться смешным и от многого я с тех пор отказался, однако, я не сказал бы, что всё мое тогдашнее восприятие искусства представляется мне сейчас ложным и таким, за что приходилось бы краснеть. Напротив, именно тогда стал складываться и крепнуть во мне тот фундамент на котором затем построилось, в течение моей долгой жизни, всё здание моего художественного "Символа веры".
В основе его лежало требование абсолютной искренности; ничего просто на веру не принималось, всё проверялось посредством какого-то "инстинкта подлинности". В то же время во мне с особой силой сказывалось отвращение ко всяким проявлениям стадности и велениям моды - к тому, что позже получило кличку снобизма. Всё, в чем резко означалось какое-либо направление, как таковое, было мне тоже чуждо и противно. Если же художественное произведение, будь то живопись, скульптура, архитектура, музыка или литература содержало в себе подлинную непосредственную прелесть поэзии или то, что принято называть "душой художника", то это притягивало меня к себе, к какому бы направлению оно ни принадлежало. Требовалась еще и наличность мастерства. Всякий дилетантизм был мне особенно ненавистен. Отчасти оттого, что я в собственном творчестве, не без основания, усматривал значительную долю любительства, я был невысокого мнения о нем. Своими взглядами я постепенно заразил своих товарищей. В моей сравнительной зрелости и уверенности находилась и причина моего воздействия на них; я оказался в отношении их в роли какого-то ментора и вождя. Впоследствии и орган нашей группы "Мир искусства" получил определенное отражение именно моего "кредо" - иначе говоря, самого широкого, но отнюдь не холодного, рассудочного (и еще меньше - модного) эклектизма. Иногда такое всеприятие приводило меня к ошибкам, к увлечению чем-либо недостойным, или к отвержению явлений неизмеримо более значительных, нежели то, чем в данный момент я увлекался. Но иначе не могло быть в двадцатилетнем юноше и, как никак, "провинциале". Ведь художественный Петербург того времени представлял собой нечто во многом весьма отсталое. Прибавлю тут же, что некоторые из этих ошибок были и благотворны. Через всякие такие "отклонения" и блуждания лежал путь к "свету" - и этот свет казался тем ярче, чем темнее были иные из этих, ведших к нему закоулков...
Если теперь попробовать установить какой-то перечень моих увлечений в начале 1890-х годов и, в частности, в эпоху моего первого самостоятельного путешествия по Европе, то нужно подчеркнуть среди современников иностранцев имена Беклина, Менцеля, Ленбаха, Кнауса. Среди художников более отдаленных во времени, я особенно выделял немецких романтиков, - Швинда, Людвига Рихтера, Ретеля, отчасти Шнорра и Шинкеля. Кроме того, на меня большое впечатление произвели в Берлинской Национальной галерее и картины поздних романтиков Генненберга и Гертериха. Великой моей симпатией пользовались также английские "прера-фаэлисты" (менее всего - Д. Г. Розетти, более всего - Дж. Э. Миллэ и Г. Гонт), а также Тёрнер и вся его школа. Среди французов я продолжаю нежно любить классиков начала XIX века: Давида, Жиродэ, Прюдона, Жерара, Эн-гра; из позднейших мастеров я продолжал питать особенный интерес к историческим картинам Поля Делароша и ему подобных, и меня всё еще коробил (моя большая вина) Делакруа; в чрезвычайной степени меня пленили всякие "рисовальщики": Густав Дорэ, Домиэ, Гранвиль, А. Деверия и такие колористы и виртуозы, как Декан, Е. Изабэ, Лепуатвен и Лами. Любовался я (разумеется в фотографиях) и теми мастерами, которые в 1880 и 1890 годах, перед лицом всего мира, представляли "славную французскую школу".
То были Анри Рено, Ж. П. Лоране, Бонна, Мейсонье, Жером, а также целые плеяды звезд второй и третьей величины. Пределом смелости в эти годы считалось признавать за нечто значительное искусство Альбэра Бэнара. Если же покажется странным, что я здесь не упомянул ни Манэ, ни Монэ, ни Дега, ни Ренуара, то ведь, о них я в те годы просто не имел (и не я один) ни малейшего представления. Об этих "импрессионистах" заговорили только после появления романа Золя - "Труд", но и этот роман познакомил только с теориями и с принципами новой французской школы, самые же произведения их, даже в репродукциях, знал лишь самый тесный круг в Париже. Потребовался "мировой" успех книги Мутера "История живописи в XIX веке", вышедшей (по-немецки) в 1893 году, чтобы названные художники получили бы более широкую известность...