Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса: Сцены из московской жизни 1716 года
Шрифт:
– Мельница какая-то, – сказал Татьян Татьяныч. – Ты – на царя, царь – на тебя, тому благо и другому благо… Ки-ки-ки! Кукареку!
– Постой дурить, – продолжал допытываться атаман. – Ведь сколько раз ты сам хулил царские деяния разные, а язычок у тебя, балаболка, вострее ятагана [192] . Это ли не воровство?
– Я шалун, – сказал Татьян Татьяныч, пытаясь встать и оттеснить сгрудившихся вокруг него. – С дурака что и возьмешь? Дурак есть выкидыш правды. Но я-то шалю языком, а ты шалишь кулаком. Язык кулака проворней, да кулак-то погрозней…
192
Ятаган –
– А ну, все прочь! – приказал атаман, и все отшатнулись от шута. – Подай-ка, пан Хлуп, мою лиру, затянем лучше мою любимую, головушки и поостынут.
И он заиграл, перебирая струны. Запел протяжно, и великолепный тенор Мануйловича вторил ему:
Нищ есмь.Села не имею,Добра не стяжаю,Купли не дею.Князю не служу, боярам не точен,В слугах не потребен,Книжному ученью забытлив,Церкви божией не держуся,Заповеди преступляю,Беззакония исполнен,Грехи совершаю!Все пригорюнились, глядя в раскаленные уголья костра. Блаженненький ворошился, укладываясь так, чтобы каменный крест не давил. Атаман хлопнул себя по коленке, передавая лиру пану Хлупу.
– Тебе, шут, нас не понять, – сказал он. – Ты комнатная собачка, мы – степные псы.
Он тоже задумался, опустив чубатую голову. Костер потрескивал, пресс ухал, выдавая один оттиск за другим. Пели предрассветные петухи.
– Да, – встрепенулся атаман, – где этот… тот… который про Устю…
Максюта выдвинул вперед Бяшу, и тот, робея и запинаясь, рассказал о Щенятьеве и его ста рублях.
– За Устинью я жизни не пожалею… – сказал атаман, потягиваясь. – Взял бы шестопер [193] и пошел крушить Преображенские остроги! А ста рублей у меня нет. Может, Аврашку Лопухина поцарапаем, а, братва? У него кубышки водятся, я знаю!
– Треба поразведать допреж… – усомнился пан Хлуп. – А то як в тот раз сунемся, и половину перестреляют.
– Но ее же там мучат! – вскричал Максюта, как будто не Бяша, а именно он страдал по этой Устинье.
193
Шестопер – металлическая дубинка с шаром, утыканным гвоздями.
– Эх вы! – усмехнулся Татьян Татьяныч. – Воры вы, разбойнички, боговы работнички. Не ведаю, о ком у вас речь, слышу лишь, что выкупить человека надобно. А вы рассуждаете – деньги, не деньги! Вот!
Он залез рукой себе в портки и, покопавшись, извлек тряпицу, завязанную узелком. Долго развязывал негнущимися старыми пальцами, даже зубом помогал, наконец извлек и показал, повертев в свете костра. Это был измарагд – зеленый драгоценный камень, отблески его, казалось, травяными бликами отражались на лицах.
– Сие есть фамильная драгоценность князей Вельяминовых, – сказал горделиво шут. – Прапрадед мой князь Микула под Мценском разбил
Из-за спин молчавших в сосредоточении казаков просунулась рука и кинула шуту золотой браслет с арабской черненой вязью.
– На! Не жаль на доброе дело!
И тут стали развязывать мошны, вытаскивать потайные узелки, доставать золотые ефимки [194] , серебряные кольца, серьги из коралла, перстни с лалом…
– Нишкни! – крикнул атаман и встал, сбросив душегрейку. – Шут, забери назад свою побрякушку. Атаман Кречет не нуждается в милостыни.
Все тут же расхватали назад свои подношения. Атаман поманил к себе Максюту:
194
Ефимки – иоахимсталеры, западноевропейская монетаXVII–XVIII веков.
– А кто же выкуп Щенятьеву передаст? Кто удостоверится, что дворянчик тот не обманет?
Максюта указал на Бяшу, но атаман отрицательно потряс головой. Промолвил довольно холодно:
– Сей юноша пусть свое ведает торговое дело и благодарит бога, что он его ведает. Мануйлович, поди сюда!
Тенорок с косичкой подбежал услужливо.
– Ты среди верхних обращаешься, не приходилось ли тебе там ведать некоего Щенятьева, который у губернатора Салтыкова на побегушках?
Иоанн Мануйлович подумал некоторое время, закрыв глаза, потом развел руками и помотал косицей:
– Увы, господь не удостоил…
– Ладно! – сказал атаман, вновь усаживаясь на свой трон. – Мы подумаем. А вы идите.
В ту же ночь, уже дома, снова трепала Бяшу лихорадка. Чудилось во сне или, скорее, в бреду: звероподобный лик атамана Кречета, вывороченные ноздри; полыхают отблески адского пламени, а людишки вокруг, словно черти на иконе Страшного суда, копошатся, хохочут, мастерят, шуруют… И вдруг еще – страдальческая мина Татьян Татьяныча, сухонькое личико, горькие морщины. И Бяша будто безжалостно спрашивает: что ж, мол, наврали разбойникам вы про англичан? Они ведь только десять лет народоправство то имели, а потом у них снова пошли короли… И лицо будто у Татьян Татьяныча еще несчастнее, а морщины еще горше!
Заставил себя встать, отмахнуться от видений. Испил простокваши, лег, всматриваясь во тьму, слушая, как спит отец.
Никогда Бяша как-то не думал о том, какого возраста отец, этот вечно деятельный, требовательный, бесконечно добрый Онуфрич… А спит тяжело, дышит, словно мех кузнечный подымает. Всего опасается, за всех болеет, и пылью серебристой уже припорошена голова! Да еще намедни вице-губернатор Ершов его взял да испугал. Из лучших, вероятно, намерений – испугал.
В тот день Киприанов с сыном, надев выходные кафтаны, представляли вице-губернатору первый вариант ландкарты. Ершов принимал как раз челобитчиков, его осаждали толпы обиженных и страждущих, знали – Ершов никому не откажет. Что может – решит справедливо, копейки не возьмет.