Жизнь и любовь дьяволицы
Шрифт:
— Никогда не прощу тебе, что ты так по-хамски вела себя с моей матерью, — ледяным тоном сказал Руфи Боббо — достаточно громко, чтобы мать могла услышать.
— Твоя жена меня ничем не обидела. А вот ты действительно вел себя по-хамски. И я отлично умею готовить, только не вижу в этом большого смысла.
— Семейная жизнь — вещь непростая, — философски заметил Энгус, надевая плащ. — Как, впрочем, и воспитание детей — с наскоку тут ничего не добьешься, это труд, ежедневный, кропотливый труд. Конечно, распределить обязанности поровну не всегда получается, кому-то приходится львиную долю
— Да уж! — со значением произнесла Бренда, сердито натягивая перчатки. Глаза у нее рассеянно блуждали. Справа под мышкой — где она забыла побрызгать дезодорантом — на ее элегантной телесно-бежевой блузке расползалось темное пятно. Из-за этого она казалась слегка асимметричной.
— Ну, довольна? — обернулся к Руфи Боббо. — Рассорить моих родителей — это, знаешь ли, надо постараться! Но ты же не можешь спокойно видеть, когда другим хорошо, тебе надо тут же все испортить. Так уж ты устроена.
Бренда и Энгус удалились. Они шли по дорожке рядом, но не касаясь друг друга, каждый сам по себе. Семейные неурядицы — заразная штука. И те, кому повезло в браке, трижды правы, если сторонятся тех, кому не повезло.
Руфь укрылась в ванной и заперла за собой дверь. Энди и Никола извлекли из холодильника шоколадный мусс и на пару его уничтожили.
— По-настоящему, мне надо бы тебя проучить и сию же минуту отправиться к Мэри, — прокричал Руфи Боббо, пригнувшись к замочной скважине.
— Натворила ты сегодня дел! Всех взбаламутила, всех вышибла из колеи — родителей, детей, меня! Даже животные, и те занервничали. Но зато теперь мне все с тобой ясно. И где только раньше были мои глаза? Ты просто жалкая, ничтожная личность. Ты плохая мать, никудышная жена и отвратительная хозяйка. Да что говорить, разве ты женщина? Знаешь, кто ты? Хочешь я тебе скажу? Ты дьяволица, чистая дьяволица!
Едва он произнес эти слова, как ему показалось, что в неподвижной тишине за дверью произошло некое качественное изменение. Он подумал даже, что ему, вероятно, удалось поразить ее в самое сердце, и вот сейчас дверь тихо откроется, и она выйдет к нему с повинной головой и станет просить прощения, но сколько он ни стучал, ни бился в дверь, она так и не вышла.
7
Так. Понятно. Я-то считала себя преданной женой, которую судьба, как водится, решила подвергнуть испытанию — пусть даже на пределе человеческих сил. Ан нет. Он заявляет, что я — дьяволица.
Пожалуй, он прав. Иначе как объяснить, что у него в жизни все складывается так удачно, а у меня, напротив, из рук вон? Я поневоле вынуждена согласиться, что да, он-таки прав. Я и точно дьяволица.
Но это же замечательно! Восхитительно! Стоит сказать себе, что ты дьяволица, сознание моментально проясняется. Уныния как не бывало. Нет больше ни стыда, ни чувства вины, ни изнурительных попыток быть хорошей. Есть только то — по большому счету, — чего ты хочешь. И теперь я сумею получить то, что я хочу. Я — дьяволица!
А чего я хочу? Вообще говоря, вопрос непростой, кого-то он мог бы поставить в тупик. Всякие сомнения, шатания и колебания по этому поводу могут продолжаться всю жизнь — у большинства людей обычно так и бывает. Но к дьяволицам это, само собой, не относится. Сомнение — удел добродетели, не порока.
Я хочу мстить.
Я хочу иметь власть.
Я хочу иметь деньги.
Я хочу быть любимой и не любить самой.
Я хочу, чтобы ненависть шла своим путем — пусть прогонит любовь, пусть ведет меня за собой; а когда она все сметет на своем пути, не раньше и не позже, тогда я подчиню ее себе.
Я смотрю на себя в зеркало в ванной. Я хочу увидеть в знакомом отражении что-то, чего раньше не было.
Я снимаю одежду. Я стою совершенно голая. И смотрю. Я хочу стать другой.
На свете нет ничего невозможного — для дьяволиц, во всяком случае.
Содрать с себя шкуру жены, матери, добраться до сути, до женщины и — вот она, прошу любить и жаловать — дьяволица!
Прекрасно!
Сверк-сверк. Неужели это мои глаза? Так сверкают, будто свет зажегся в темной ванной.
8
После того, как Энгус и Бренда с испорченным настроением (от их привычной бодрой жизнерадостности не осталось и следа) скрылись в надвигавшихся сумерках, и дети затолкали в рот последнюю ложку шоколадного мусса, и кошка по имени Мерси устала жевать пропитанный супом ковер, и пес Гарнес, забившись под кухонный стол, изрыгнул из своего чрева соседский мусс из авокадо, и Руфь засела в ванной, решительно меняя самые основы своего естества, — Боббо собрал дорожный чемоданчик. Он был из натуральной кожи, с латунными замками и, несмотря на компактность, довольно увесистый.
— Ты куда? — спросила Руфь, выходя из ванной.
— Я ухожу от тебя, поживу у Мэри Фишер, — сказал Боббо, — пока ты не научишься вести себя прилично. Всему есть предел. Сколько можно закатывать истерики и срывать на всех свое дурное настроение? Лично я сыт по горло.
— И надолго? — чуть выждав, спросила Руфь, но Боббо не удостоил ее ответом. — А можно узнать причину? — задала она следующий вопрос. — Я имею в виду истинную причину. — Но она сама знала ответ. Причина состояла в том, что Мэри Фишер имела рост метр шестьдесят, сама себя обеспечивала, не была обременена детьми, не держала дома животных, кроме, кажется, попугая-какаду, не хватала, как безумная, воздух растопыренными пальцами, и могла без смущения быть предъявлена в любом обществе. Не говоря уже о Таинственной власти той пылкой любви, которую эта мерзавка Мэри Фишер воспламенила в чувствительной душе Боббо.
— А как же я? — спросила Руфь, и слова эти унеслись во вселенную, слившись с мириадами других «а как же я», которые растерянно произносили в этот день мириады других женщин, оставленных своими мужьями. Женщины в Корее и Буэнос-Айресе, и в Стокгольме, и в Детройте, и в Дубае, и в Ташкенте — но навряд ли в Китае, разве что в исключительном случае, поскольку там это наказуемо. Звуковые волны не умирают. Они без конца курсируют туда-сюда. Все, что мы изрекаем, бессмертно. Наше жалкое, бесполезное блеяние кругами носится по вселенной, и продолжается это целую вечность.