Жизнь и необычайные приключения писателя Войновича (рассказанные им самим)
Шрифт:
Общежитием назывались те самые «телятники». Вагон делился на две половины с тамбуром посередине. Справа и слева узкие купе с четырьмя полками, отапливаемой дровами плитой и полочкой у окна вместо стола. В каждом таком купе размещались, естественно, четыре человека со всем своим имуществом, обычно помещавшимся в одном чемодане. Наши ИТР жили в таких же купе, но в пассажирских вагонах, там же помещалась и контора ПМС.
Если кто-то из рабочих женился, ему с его половиной давали полвагона, и для них это было пределом мечтаний. Девушка Лиза, вместе с которой мне пришлось трудиться (ничего другого между нами не было), время от времени интересовалась, не собираюсь ли я жениться. Я каждый раз говорил, что нет, еще рано, но Лиза возражала, что не рано. И
Arbeit macht frei
Пятнадцать из прожитых мною к тому времени двадцати четырех лет я занимался физическим трудом и много чего перепробовал, но такой тяжелой работы у меня еще не было.
Мы заменяли старые пути на новые, и главную работу делал путеукладчик, но потом начинался ручной труд. Шпалы, если читатель замечал, обычно лежат на гравии, то есть на некрупных камушках. Гравий сначала «грохочут» — сейчас, наверное, машинами, а тогда вручную. Обыкновенными деревенскими вилами подцепляют как можно больше камней и подбрасывают. Мелкие камушки просыпаются между зубьями, камушки покрупнее остаются на вилах. Ими засыпают проем между шпалами, а потом подбивают под шпалы простыми шпалоподбойками, то есть тупыми ломами — скучный, тяжелый, непродуктивный, кошмарный труд. Были у нас и электрические шпалоподбойки, но ими работать еще тяжелее, поэтому их доверяли только женщинам. Электрошпалоподбойка — это такой двухпудовый агрегат с железным языком. Работает как отбойный молоток — вибрирует, язык зарывается в гравий, гравий плотно утрамбовывается под шпалой. Я тогда гирю в 32 килограмма по нескольку раз одной рукой выжимал, но когда любопытства ради минут пять с этой штукой поработал, перетаскивая от шпалы к шпале, потом пальцы одной руки разгибал с помощью другой — сами не разгибались. Впрочем, они и так плохо разгибались. После работы мы плелись, обессиленные, к своим вагончикам. А надо было еще истопить печь, а для печи наколоть дров. Дровами служили старые шпалы, а топоров не было. Может быть, начальство сознательно нас ими не снабжало, потому что среди рабочих было много вышедших из тюрьмы уголовников. И шпалы мы расщепляли теми же ломиками, которыми долбили гравий.
Платили нам за работу, по мнению начальства, неплохо. К основному заработку (зависевшему от выполнения плана) добавляли 35 процентов «колесных» — и все равно даже на убогую еду не хватало. По ночам ходили воровать картошку с совхозного огорода. В общем, не жизнь, а каторга. Только немец мог сказать: «Arbeit macht frei» — «Работа делает свободным», а мне бы осенью и зимой 56-го такое в голову не пришло.
А счастье было так возможно…
Между прочим, останься я дома, жизнь могла пойти совсем по-другому.
В бытность мою инструктором исполкома серьезно заболел заврайторготделом, и мне предложили его временно и частично заменить. Обязанности мои на те несколько дней сводились к тому, чтобы проконтролировать поступившую на склад большую партию парфюмерии — чуть ли не вагон одеколонов и духов всех тогдашних сортов: «Шипр», «Огни Москвы», «Белая сирень», «Камелия» и прочие, включая «тройной одеколон», популярный среди советских алкоголиков.
Было очень много боя: стекло все-таки. Мне поручили проследить, чтобы завскладом количество боя не преувеличил, и с самим боем оригинальным способом распорядиться. Многие флаконы были не разбиты, а чуть треснуты. Возникло подозрение, что завскладом припрятал такие же пустые флаконы. Он духи из треснутых флаконов перельет в целые, продаст из-под полы и деньги положит себе в карман. Чтобы этого ни в коем случае не допустить, надо было все треснутые флаконы расколотить вдребезги, что и было под моим руководством проделано. Две работницы склада сначала лучшими духами щедро поливали себя и заодно меня (вечером в автобусе пассажиры от меня шарахались, видимо, принимая за любителя «тройного»), затем железными прутами расшибали вдребезги флаконы, запах распространялся на два квартала.
Завскладом, пожилой еврей, печально взирая на этот акт вандализма и не пытаясь меня остановить, говорил:
— Вы очень способный молодой человек, но не тем занимаетесь. Оставьте свой райисполком, поступайте на работу ко мне, я вас кое-чему научу.
Наверное, хотел научить меня, как делать деньги из битого стекла и тому подобного, но я не внял его советам.
Глава сороковая. «Магистраль»
Народ у подножия Олимпа
Устроившись на работу и обзаведясь «мужским койко-местом», я, конечно, помнил о данном мне совете посетить литобъединение «Магистраль», но не очень туда спешил, считая, что литобъединение — что-то вроде кружка самодеятельности, а у меня был замах на кое-что поважнее. Но все-таки в один из четвергов после работы погладил брюки, почистил ботинки и отправился в Москву. Нашел Дом культуры железнодорожников. Перед закрытой дверью в просторном холле уже собрался некий народ, похожий на учеников вечерней школы — от кудрявых горластых юношей до солидного возраста людей с унылыми лицами. Разбившись на кучки, молодые читали друг другу стихи, пожилые слушали без комментариев. Полная женщина с отнюдь не женскими усами декламировала басни, написанные от первого лица, при этом за слона говорила басом, за льва рычала, а изображая кобру, гнусавила и шипела. Нервического вида молодой человек вещал, обращаясь неизвестно к кому:
— Поэт должен приносить людям радость. Я видел домохозяек, которые плакали над моими стихами…
Тут среди собравшихся прошел шум: в холле появился пожилой, как мне казалось (ему было тридцать девять лет), человек в потертом сером пальто, с всклокоченной седоватой прической, в очках с толстыми стеклами. Это был Григорий Михайлович Левин, руководитель «Магистрали». Дверь, у которой мы толпились, он открыл своим ключом и вошел внутрь, артистическим движением метнув портфель на стол. Портфель плюхнулся, поехал, но у самого края остановился. Люди подступили к Левину, который, раскручивая кашне, рассеянно отвечал на вопросы. Протолкался к нему и я, напомнив, что звонил по телефону и вот пришел записаться.
— Записаться?! — удивился Левин, будто я просил его о чем-то немыслимом. — А с какой целью? Что вы собираетесь у нас делать?
— Я пишу стихи, — сказал я оробев.
— Пишете стихи? — иронически переспросил Левин. — Неужели пишете стихи? Как это оригинально! Он пишет стихи, — сообщил он окружавшим его «магистральцам», и те тут же весьма саркастически по отношению ко мне и угодливо по отношению к Левину захихикали.
Железнодорожник для статистики
— Ну, хорошо, — сказал Левин, протирая очки. — То, что вы пишете стихи, это хорошо. Но у нас все пишут стихи, у нас настолько все пишут стихи, что я даже не знаю людей, которые стихов не пишут. Но для тех, которые пишут стихи, у нас мест больше нет. Есть места для прозаиков, драматургов, даже для критиков, а для пишущих стихи нет. Конечно, если бы вы имели какое-нибудь отношение к железной дороге…
Я сказал, что имею отношение к железной дороге.
— Какое? — по-прежнему насмешливо спросил Григорий Михайлович. — Ездите на поезде? Встречаете на вокзале родственников? Провожаете?
— Нет. Я работаю путевым рабочим на станции Панки.
— Путевым рабочим? — Григорий Михайлович переспросил с недоверием, переходящим в почтение. Да и золотая молодежь рассеянно притихла. — Вы без шуток путевой рабочий? Так вы бы с этого и начали! Тогда вы нам очень нужны для статистики. Меня начальство постоянно корит, что у нас в ЦДКЖ мало железнодорожников. Оставайтесь. Но сегодня я с вами поговорить не смогу, а завтра приходите в «Литературную газету». Я там временно заменяю Огнева.