Жизнь и приключения Мартина Чезлвита
Шрифт:
Когда Руфь встретила их в треугольной гостиной, на ее руках уже не было муки, зато лицо сияло ласковыми улыбками, и привет светился в каждой такой улыбке и сверкал в ясных глазах. Кстати сказать, до чего же они были ясные! Стоило заглянуть ей в глаза на мгновение, когда вы брали ее за руку, и вы видели в каждом из них свой миниатюрный портрет, превосходный портрет, изображающий вас таким беспокойным, сверкающим, живым, блестящим маленьким человечком…
Ах, если б можно было вечно видеть в них собственный миниатюрный портрет! Но эти быстрые глаза были слишком уж беспристрастны — стоило кому-нибудь другому стать перед ними, и он сейчас же начинал плясать и сверкать в них так же весело, как и вы!
Стол был уже накрыт к обеду; правда, на нем не
Успех этого опыта — первого шага Руфи на поприще кулинарии — был настолько полным, блистательным и совершенным, что Джон Уэстлок вместе с Томом решили, будто она давно уже изучает втихомолку это искусство, и требовали от нее чистосердечного признания. Они очень веселились и наговорили много остроумного по поводу своей выдумки, однако Джон повел себя не так честно, как можно было бы ожидать, и после того как он сам довольно долго подзадоривал Тома Пинча, вдруг вероломно передался на сторону врага и стал поддакивать всему, что бы ни говорила сестра Тома. Но все это, как заметил Том в тот вечер перед отходом ко сну, все это было в шутку — Джон всегда славился своей учтивостью с дамами, даже когда был совсем юнцом. Руфь сказала на это: «Ах, вот как!» И больше уже ничего не говорила.
Удивительно, каких только тем не найдется для беседы, если люди собрались втроем! Они разговаривали почти не умолкая. И не одна только веселая болтовня занимала их: когда Том рассказывал, как он виделся с дочерьми мистера Пекснифа и как переменилась младшая, все трое стали очень серьезны.
Джон Уэстлок чрезвычайно заинтересовался судьбой Мерси и долго расспрашивал Тома про ее замужество, спросил даже, кто такой ее муж, не тот ли джентльмен, который обедал с ними в Солсбери, и как они приходятся друг другу, если речь идет о разных людях; словом, проявил живейшее участие к этой теме. Тогда Том принялся рассказывать со всеми подробностями. Он рассказал, как Мартин уехал в Америку и уже давно не подает о себе вестей; как Марк из «Дракона» стал его спутником; как мистер Пексниф прибрал к рукам дряхлого, выжившего из ума старика и как бесчестно он добивался руки Мэри Грейм. Но ни слова не промолвил он о том, что было скрыто в глубине его сердца — его любящего, верного сердца, исполненного благородства, готового откликнуться на все великодушное и бескорыстное! Ни единого слова!
Том, Том! Придет час, и человек, как нельзя более уверенный в своей проницательности и прозорливости, человек, который похваляется своим презрением к другим людям и доказывает свою правоту, ссылаясь на нажитое золото и серебро, усердный поклонник мудрого учения «Каждый за себя, а бог за всех» (ну, разве это не высокая мудрость считать, что всевышний на небесах, покровительствует корысти и эгоизму!), — придет час, и человек этот узнает, что вся его мудрость — безумие идиота, по сравнению с чистым и простым сердцем!
Да, да, Том Пинч, но нельзя же быть таким простаком, хотя это простота совсем другого рода, — стремиться в театр, о котором Джон сказал после чая, будто он там свой человек и может водить туда кого угодно, не заплатив ни гроша; и даже не заподозрить, что Джон купил билеты, когда вошел туда сначала один! Наивно также, милый Том, смеяться и плакать так искренне, глядя на жалкую пьесу, разыгранную из рук вон плохо; наивно ликовать и смеяться, возвращаясь домой вместе с Руфью; наивно удивляться, найдя утром забавный подарок — поваренную книгу, ожидающую Руфь в гостиной, с загнутой на мясных пудингах страницей. Вот! Пускай это так и останется! Свойство твоей души — простота, Том Пинч, а простота — что ни говори — не пользуется уважением!
Глава XL
Пинчи заводят новое знакомство, и им опять представляется случай недоумевать и изумляться.
Необитаемую квартиру в Тэмпле и каждую мелочь, относившуюся к занятиям Тома, окружала таинственность, сообщавшая им странное очарование. Каждое утро, закрывая за собой дверь в Излингтоне и обращаясь лицом к лондонскому дыму, Том шел навстречу неизъяснимо пленительной атмосфере тайны, и с этой минуты она целый день сгущалась вокруг него все сильней и сильней, пока не наставало время опять идти домой, оставляя ее позади, словно неподвижное облако.
Тому всегда казалось, что он приближается к этому призрачному туману и входит в него постепенно, самым незаметным образом, поднимаясь со ступени на ступень. Переход от грохота и шума улиц к тихим дворам Тэмпла был первой такой ступенью. Каждое эхо его шагов, как ему казалось, исходило от древних стен и каменных плит мостовой, которым не хватало языка, чтобы рассказать историю этих темных и угрюмых комнат, поведать о том, сколько пропавших документов истлевает в забытых углах запертых наглухо подвалов, из решетчатых окон которых до него доносились такие затхлые вздохи; чтобы бормотать о потемневших бочках драгоценного старого вина, замурованных в погребах, под старыми фундаментами Тэмпла; чтобы лепетать едва слышно мрачные легенды о рыцарях со скрещенными ногами, чьи мраморные изваяния покоятся в церквах. Как только он ставил ногу на первую ступеньку лестницы, ведущей к его пыльной конторе, эти тайны начинали множиться и, наконец, поднявшись вместе с Томом по лестнице, расцветали полным цветом во время его уединенных дневных трудов.
Каждый день вновь приносил с собою все ту же неистощимую тему для размышлений. Его наниматель — придет ли он сегодня? И что это за человек? Воображение Тома никак не мирилось с мистером Фипсом. Он вполне поверил мистеру Фипсу, что тот действует по поручению другого, и догадки о том, что за человек этот другой, цвели пышным цветом в саду фантазии Тома, цвели не увядая, не тронутые ничьей рукой.
Одно время он воображал, что мистер Пексниф, раскаявшись в своем вероломстве, придумал этот способ найти ему занятие, для чего и воспользовался своим влиянием на кого-то третьего. Эта мысль показалась ему настолько невыносимой, после всего что произошло между ним и этим добродетельным человеком, что он в тот же день доверился Джону Уэстлоку и сообщил ему, что он скорее наймется в грузчики, нежели упадет так низко в собственных глазах, приняв хотя бы малейшее одолжение от мистера Пекснифа. Но Джон Уэстлок убедил Тома, что он еще не вполне отдает должное мистеру Пекснифу, если полагает, что этот джентльмен способен на какой-либо великодушный поступок; и что он может совершенно не беспокоиться на этот счет, пока не увидит, что солнце позеленело, а луна почернела, и в то же время различит невооруженным глазом и совершенно ясно двенадцать комет первой величины, бешено вращающихся вокруг этих светил. Вот если дело примет столь необычайный оборот, сказал он, тогда не будет, быть может, решительным безумием подозревать мистера Пекснифа в таком сверхъестественном великодушии. Словом, он беспощадно высмеял эту мысль, и Том, расставшись с нею, опять почувствовал себя сбитым с толку и опять терялся в догадках.
Тем временем Том каждый день ходил на занятия и довольно много успел сделать: книги были уже приведены в относительный порядок и производили самое лучшее впечатление в каллиграфически переписанном каталоге. В часы занятий он иногда позволял себе удовольствие читать урывками — что нередко бывало необходимо для дела, — и так как он, набравшись смелости, обычно уносил один из этих волшебных томиков с собою на ночь (причем утром всегда ставил книгу на место, на тот случай, если его необыкновенный наниматель появится и спросит, куда она девалась), то жизнь его текла счастливо, спокойно и деятельно и была вполне ему по сердцу.