Жизнь и судьба: Воспоминания
Шрифт:
К чему все это я рассказываю? К тому, чтобы не думали, как спокойно и благополучно и нестесненно жил Лосев после войны на Арбате целых двадцать лет. Но он, как философ, не задумывался над всей этой бытовой стороной и всегда был благодушен и ровен, а мы, все-таки женщины, не могли иной раз не кипеть.
Зато истинные друзья Лосевых все очень тепло и как-то радостно меня приняли, даже недоверчивый Тарабукин, поняли нашу дружбу и родственность. Со всеми до конца их жизни я была тоже дружна и родственна, а с иными или с их детьми, внуками и даже правнуками близка до сих пор.
Во всяком случае, принимать гостей в то время Лосевым было достаточно трудно. Считалось, и небезосновательно, что все разговоры подслушивают или через телефон, а то и под дверью. Сидеть следовало только в закрытом кабинете, особенно громко не говорить,
Итак, большое затруднение мы испытали, устраивая вечер в кабинете Алексея Федоровича. Время надо выбрать, чтобы соседей не было, чтобы свободно, вдохновенно читать и греков, и Вяч. Иванова, чтобы стеснения никакого. У меня еще дополнительные сложности. Ехать надо мне из общежития, к вечеру — обычно не раньше 9 часов собирались гости, — зима, мороз сильный. В чем ехать? Пальтишко зимнее очень уж непрезентабельное. Старое, английского сукна, которое носила еще в 6-м классе и до аспирантуры, переделали в летнее, а мама что-то перелицевала и соорудила новое, черное, с маленьким воротничком, какое-то, признаться, сиротское. Девочки в общежитии знали, что еду на вечер, и просто запретили надевать это пальтишко. Одна из них, по-моему, Вера Бабайцева, а может быть, и не она, дала мне свое зимнее, более приличное, по всеобщему мнению, пальто, шапочка у меня была кротовая, почти не греет, но зато сверху пестрый шерстяной вязаный мамой красивый шарф — и вид, как на старинных грузинских портретах. Все сороковые годы я любила так ходить, а если на шапочку надеть темный платок, то совсем как монахиня, и держишь себя сразу по-особенному, строго. Платье на мне было тоже еще с маминых времен. Я его очень берегла, а когда бывало холодно, надевала сверху тоже маминой вязки жилет. В общем, принарядилась.
Гостей собралось всего несколько человек, но люди серьезные: чета Анциферовых, из Киева приехал по делам Александр Иванович Белецкий, высокий, сухощавый, стройный, серебро волос, живые глаза, весь изысканность и порыв. Все знает, всю мировую литературу. Любит читать вслух Вяч. Иванова:
Не извечно, верь, из чаш сафирных Боги неба пили нектар нег: Буен был разгул пиров предмирных Первых волн слепой разбег. Наши солнца — тихое похмелье И на дне алеет их хрусталь: Легче хмель, согласнее веселье И задумчивей печаль… Но и древле распрей мир, и ныне Мир разлук, — семи разлук свирель, Пьяный сон луча в его пустыне, — Вечного прозрачный хмель [277] .277
Вячеслав Иванов. Хмель // Прозрачность. Вторая книга стихов. М.: Скорпион, 1904. С. 17.
Жутко становилось, когда представлялся именно в его чтении этот слепой разбег, этот накат волн страшных глубин еще пустого моря на пустынные берега. Людей еще нет, и боги еще не пируют. Замечательно читал, в этот вечер особенно.
А то вдруг начнет свои сатирические стихи под именем Петра Подводникова. Всеобщий хохот. Или какие-то свои вымышленные апокрифы и романы. Мы с ним были большие друзья, он учился с моим дядюшкой, Леонидом Петровичем Семеновым, с Леонидом Арсеньевичем Булаховским, Николаем Каллиниковичем Гудзием в Харьковском университете. Много лет, до самой его кончины в 1961 году, переписывались. Храню его замечательные письма. Теперь не умеют их писать и общаться в письмах, как прежде. Письмо — слово живое.
Среди гостей был известный
278
Ф. С.Булгаков был привлечен по делу Лосева в 1930 году, поэтому опасался к нам заходить.
Вот и все гости. А я одна со своими стихами. Читаю «Мэнаду» Вяч. Иванова. Да это не просто чтение. Надо же представить спутницу Диониса, менаду, безумствующую, да еще следует вспомнить, что Вяч. Иванов посвятил и эти стихи, и всю книгу «Cor ardens» — «Пламенеющее сердце» — своей безвременно умершей жене Лидии Дмитриевне Зиновьевой-Аннибал, ее он воспел в образе вакханки, с сильно бьющимся сердцем, вспоминая Гомера. Я хорошо знала эти гомеровские строчки. Они относятся к несчастной супруге Гектора Андромахе, которая, узнав о гибели мужа, бросается, подобно менаде — с сильно бьющимся сердцем, — к башне, всходит на стену и видит мертвого Гектора на поле битвы (Ил. XXII 460 сл.).
Вот мне и надо было эту безумствующую менаду (слово это от глагола — безумствую) изобразить: «Бурно ринулась Мэнада, словно лань, словно лань… Так и ты встречая бога, сердце, стань… сердце стань… У последнего порога, сердце стань, сердце стань. Жертва, пей из чаши мирной тишину, тишину! — Смесь вина с глухою смирной — тишину, тишину…»
Намучилась я с этими возгласами. Не знала я тогда семейной трагедии Вяч. Иванова и как умирала его жена. Знала только из той же книги «Cor ardens» и от Алексея Федоровича о необыкновенном единении супругов, выраженном поэтом в «Венке сонетов». «Мы — два грозой зажженные ствола…» — начинается сонет и кончается незабываемой для меня строкой (я в этот момент вспоминаю Алексея Федоровича и Валентину Михайловну): «Мы — две руки единого креста» [279] .
279
Впервые сонет напечатан под названием «Любовь» в изд.: Вяч. Иванов. Кормчия звезды. Книга лирики. СПб., 1903.
О неожиданной смерти Лидии Дмитриевны рассказала мне позже ее друг Надежда Григорьевна Чулкова, свидетельница этой кончины (оба они — и Георгий Иванович, и его жена — также друзья Лосевых). Умирая от дифтерита, приобщившись Святых Тайн, Лидия Дмитриевна произнесла: «Христос воскрес». Когда Надежда Григорьевна подарила мне свои «Воспоминания», там была уже целая глава о Вяч. Иванове, его супруге, собраниях на «Башне», о последнем лете в имении друзей «Загорье» и страшных подробностях прощания поэта с умирающей женой.
На вечере у Лосевых все это от меня еще скрыто, и я только менада с сильно бьющимся сердцем.
Дебют мой прошел успешно, все как-то воодушевились, тоже стали читать стихи, вспоминали былое, хвалили, смеялись, и от всеобщего веселья чуть не свалилась на Александра Ивановича и Николая Каллиниковича красная с золотом энциклопедия, что стояла на полке старого дивана, как раз над головами сидящих. «Ну, и нашли место!» — возопил Николай Каллиникович и потребовал немедленно убрать оттуда всю энциклопедическую премудрость 1920–1930-х, чем все радостно и занялись. Бедная Валентина Михайловна! То Тарабукин требует сменить скатерть со стола, то Гудзий требует убрать куда-то книги, а куда? Конечно, на пол.