Жизнь и судьба: Воспоминания
Шрифт:
А. В. Топчиев укротил своим авторитетом Н. С. Чемоданова, диссертацию после всех бюрократических, но необходимых процедур поставили на защиту. Я вооружилась старым большим портфелем Алексея Федоровича (другого не было) и отправилась на Совет. Там С. И. Радциг, внимательно разобрав мой труд, трогательно говорил о том, как в далеком Дагестане занимаются Гомером, хотя я с 1934 года в стране моего раннего детства не бывала. М. Н. Петерсон хвалил статистику и наблюдения над мифологическим субстратом поэтического языка, А. А. Белецкий дал ученейший во всех отношениях отзыв, сопроводив характеристикой педагогической. Общественная, от парткома факультета Киевского университета, была своевременно представлена и зачитана, потом в киевской университетской газете даже поместили статью Андрея Александровича о моих научных и преподавательских успехах.
Совет голосовал единогласно. В первом ряду сидели Н. Ф. Дератани, профессор Б. И. Пуришев, профессор Дмитрий Евгеньевич Михальчи. Эти двое последних живо обсуждали мою защиту и затем в одобрительных тонах рассказывали о ней другим, что сослужило хорошую службу при моем устроении
Как полагается, надо было в начале вспомнить о советской передовой науке под руководством И. В. Сталина, а в конце поблагодарить его за работу. Но случился конфуз. Я благодарила всех, кого было положено, но благодарности Сталину никто не услышал, хотя мне казалось, что я ее произнесла. Потом мне делали за это выговор — ритуал нарушен, — но, видимо, я физически не могла вслух поблагодарить человека, погубившего мою семью.
Кандидатская степень открывала дорогу в Москву и давала возможность работать по специальности. Я покидала Киев.
Как-то получалось очень странно — за всю свою немалую жизнь работала я только в трех местах. Год в Киеве, почти десять лет в Московском областном пединституте и теперь, уже почти 50 лет, в Московском университете [298] . Каждый раз начиналась моя работа после каких-нибудь жизненных неурядиц, грозивших полной потерей возможности преподавать.
298
Я не упоминаю почасовой работы, параллельной основной, как, например, в Московском Библиотечном институте в 1950-е годы или в Литературном институте им. Горького Союза писателей СССР на зарубежной кафедре с 1957 до 1986 года, когда серьезно заболел Алексей Федорович и я перестала читать там лекции.
Вне преподавания в вузе я не мыслила свою повседневную деятельность, любила учить и любила учеников. В Москве же такую работу было найти непросто. Сложилось так, что всегда все места бывали заняты, а если случались катаклизмы (их в конце сороковых было много), то все равно шло перераспределение по кафедрам, и снова ни одного вакантного места. Тем более с такой специальностью, как классическая филология — изменить ей ни за что не хотелось. Это значило бы изменить делу Лосева.
Мудрая Валентина Михайловна каким-то невероятным шестым чувством понимала людей, находила пути к их сердцу, душе, совести — назовите, как угодно. Даже в очень плохих она всегда искала доброе начало и, представьте, находила отклик. Но уверившись в неисправимости дурного человека, была к нему беспощадной. Никого она не боялась (только Бога), ни гэпэушников, ни энкавэдэшников, ни начальников, ни чиновников. Могла идти в любые инстанции, защищая Лосева. Так и меня, обделенного судьбой маленького человечка, любимого, родственного по духу, она тоже защищала, как могла. Непонятно, какими путями, но она нашла понимающих, хороших людей в таком запутанном и официальном лабиринте, как Министерство высшего образования. Один из тамошних чиновников, Николай Павлович Журавлев, еще молодой [299] (годы шли, все мы старели, а душа Николая Павловича оставалась молодой и романтичной), оказался чутким и добрым человеком, сразу отозвавшимся на мое трудное положение. Через него в конце концов я оказалась на ставке в Московском областном пединституте (гуманитарные факультеты помещались в здании бывшего Елизаветинского института благородных девиц), где читала античную литературу, литературу Средних веков и Возрождения на литфаке (по кафедре зарубежной литературы) и вела латинский для студентом инфака, латинский и греческий для аспирантов обоих факультетов (это уже по кафедре иностранных языков и по кафедре французского языка). Сыграла роль и моя защита, так как заведующему кафедрой зарубежной литературы МОПИ С. Д. Артамонову о ней в тонах восторженных рассказывали Б. И. Пуришев и Д. Е. Михальчи. Оценка таких знатоков была чрезвычайно важной. Так почти десять лет я и проработала в МОПИ, куда пришла совсем юной. Мое тамошнее начальство добродушно смеялось над тоненькой, похожей на студентку 26-летней и. о. доцента Тахо-Годи. За студентку принимали в раздевалке и старшекурсники, а мне это даже нравилось. Все-таки читаю лекции на I курсе, где 250 человек в огромной длинной аудитории, и все, затаив дыхание, слушают, а потом еще в стенгазете пишут мне посвященные стихи: «Ты нам сонет Петрарки подарила…». С большим энтузиазмом читала я лекции, памятуя наставления Лосева: «Каждый лектор не только педагог, но и артист».
299
Николай Павлович подарил нам с Алексеем Федоровичем книжку стихов «Мой мир» с надписью: «Моим старинным друзьям, Азе Алибековне и Алексею Федоровичу, с чувством глубокого уважения и любви дарю на добрую память свою книгу. Август 1970». Хорошая поэзия, искренняя. Нас привлекло четверостишие: «Мы по нелегкому пути / Давно с тобой идем: / Где трудно одному пройти, / Там легче быть вдвоем». Идея совсем как в «Илиаде» Гомера о двух, идущих вместе (см. выше о книге, подаренной Г. Г. Шпету).
Так у меня это убеждение осталось на всю жизнь. В МОПИ я нашла внимательных, доброжелательных слушателей и коллег, которых вспоминаю с чувством признательности.
А все началось с душевного человека, с которым до самой его, тоже безвременной, кончины мы оставались друзьями. Н. П. Журавлев как-то трепетно относился к судьбе Лосевых и моей и, поднявшись по служебной лестнице достаточно высоко, неизменно приходил на помощь
А можно и без любви к ближнему. Это сейчас я благодушно вспоминаю МОПИ им. Крупской, но и там, как и во многих других местах, бывало непросто. За лекциями и экзаменами надзирал кое-кто и куда надо доносил. Конечно, не в профсоюз (профсоюзники в основном поздравляли женщин с 8 марта, одаривая нас одеколоном «Шипр» из большой корзины — куда как приятно). Грозой для преподавателей была партийная дама, тогда мало кому известная, прославившаяся позднее. Звали ее Раиса Орлова. Перед ней трепетали и зав кафедрой либерал Сергей Дмитриевич Артамонов, и опытнейшая Зоя Тихоновна Гражданская, и молодой, но очень передовой Володя Богословский (как страшно, в пожаре погиб через многие годы этот известный профессор), и все аспиранты. Приходила на экзамен, зловеще молчала, а потом разнос на кафедре, в учебной части, в парткоме.
Какое удивление я испытала, когда по «вражеским галкам» сообщили, что супруги Раиса Орлова и Лев Копелев (гулаговец, вместе с Солженицыным в шарашке спорил) — оба диссиденты, бросили свои партбилеты, покинули проклятую страну советскую и отбыли в Германию.
Быстро меняется жизнь, а люди еще быстрее. Вот вам и гроза факультета, неумолимая, бдительная коммунистка уРаиса Орлова. Чудеса да и только.
А год 1950-й все-таки оказался тяжелым. Вспоминала я свое паломничество в Киево-Печерскую лавру и совсем неожиданно для старшеньких собралась и поехала еще в сумеречное утро 8 сентября (мой день ангела) к Троице, где давно мечталось побывать, да помолиться, да поблагодарить за все дары жизненные преподобного Сергия. Тихая радость охватывает меня, как вспомню этот склоняющийся к осени день, все еще золотой, ласковый, весь полный надежд неисповедимых.
И правда, маленький храм Преподобного показался мне каким-то уютно-домашним, родным, своим, близким. А потом и к источнику святому (всего-то несколько километров — пустяки, хожу хорошо), и вода не кажется ледяной — вот счастье-то, и силы совсем необычные прибавляются, и сердце рвется куда-то, блаженство нездешнее охватывает.
По дороге назад, в Лавру, веселье нездешнее — еще целый день у меня впереди. И вдруг на каком-то мостике некий странник, то ли в подряснике, то ли просто в длинном темненьком одеянии, то ли юноша, то ли умудренный старец — не понять. И прямо ко мне. Слышу голос молодой, звонкий: «Наталья с источника, опять в Лавру. На-ка от меня, Владимира, образок Владимирской и помни». Подает мне маленький круглый совсем наивный образок Божией Матери — да и пошел дальше, тоже, наверное, к источнику.
Взяла я этот трогательный дар, и стало ясно: неслучайный и ненапрасный он — ведь сегодня день моего Ангела, а святая Наталья приходится на Владимирскую Божию Матерь. Я хорошо это знаю, как и то, что день моего рождения, 26 октября, приходится на Богоматерь Иверскую. Так и вернулась я в Лавру. И что же — там на склоне долгого дня, что прошел, как мгновенье, снова увидела встреченного мною странника, издалека улыбнулся мне, руку поднял, осенил крестным знамением и удалился тихо. А я сидела на скамеечке, и внутри все пело от небывалого тихого счастья. Совсем, как в храме Киевской лавры «свете тихий», и старцы в стареньких рясах. Сидела и слушала тишину блаженную, и всю суету забыла, и почувствовала, что пришла сюда домой. Не утерпела, взяла бумагу и ручку (как же, Алексей Федорович всегда требует иметь их при себе), и побежали строчки — воспоминания. Все соединилось вместе, и святой Владимир с распростертым крестом над великой рекой, и алые ее воды на закате, и камень тяжелый плит (к вечеру он дышит устало, засыпает от дневного зноя), и Божия Матерь в звездной столе средь жгучей синевы, и тишина, опустившаяся на сердце и объявшая нас троих — старшеньких и меня. А скромный образок, мне подаренный на середине пути от святого источника к Лавре, — храню среди своих сокровищ духовных в черной сумке покойной Валентины Михайловны, моей Мусеньки. Когда меня не станет, кому положено, найдет.
Радостным оказалось общение в эти годы с Игорем Аркадьевичем Ильиным (1904–1961), радостным, но и тревожным, человеком незавершенной судьбы. Он, лично не зная Лосева, но прозревая его личность по старым книгам, многим ненавистным, пытался Алексея Федоровича защитить своим отзывом (ну как же, ученый секретарь кафедры эстетики Академии Общественных наук при ЦК ВКП(б) вместе с А. И. Белецким и В. Ф. Асмусом). Правда, несмотря на эту защиту, Дератани и Тимофеева не унимались, зато к нам пришел друг. Интересная закономерность: как только человек сближается с профессором Лосевым, он сразу становится мишенью для лосевских врагов. Более того, проникаясь идеями Лосева, такой человек уже и ведет себя иначе, обращает на себя внимание подозрительных глаз — а ты случайно не идеалист, уж очень почему-то непохож на нас, твоих товарищей по работе; а ведь вроде был когда-то свой, доверяли тебе, но большевистский нюх не обманешь. Так нашего Игоря Аркадьевича и выставили из Академии при ЦК ВКП(б) — не оправдал доверия. Зато мы поверили ему сразу, но жизнь бедному Ильину в лице его бывших коллег мстила нещадно. Умница, тончайший (не хуже Тарабукина) знаток искусства. Как он комментировал мне и Валентине Михайловне выставку лучших советских живописцев — никакими словами не передать — даже студенты известного А. А. Федорова-Давыдова тихонько покидали своего руководителя и незаметно шли по залам за нами, с восторгом, едва скрываемым, прислушиваясь к Игорю Аркадьевичу! Какое вдохновение в глазах, в каждом слове, вулкан идей, да и сам всегда взъерошенный, похож на бойцового петушка, наскакивает, клюет, когтистый, а душа добрая. А вот работы почти никакой. Едва перебивается, пишет, не печатают, негодяи, а все пишет, тоже, наверное, как и Лосев, «для археологии», для будущих раскопок.